лек до самого побережья.
Много лет назад у израильского прозаика Виктора Панэ мне запомнилось одно высказывание, которое теперь никак не найти для точной цитаты. Приблизительно оно звучало так: большую часть времени мы живем как бы на втором плане, среди необязательных вещей и мыслей, смутно ощущая эту второстепенность, ее соприродность грядущему небытию. Но когда в осеннем лесу ты находишь масленок или моховик с приставшим к шляпке дубовым листом, это уже ближе к первому плану. Мне, потомственному грибнику, умонастроение Панэ более чем понятно, а в данный момент — особенно.
Надо сказать, сама поездка на побережье, в неведомый поселок Амбила, — еще большее безрассудство, чем мои маслята. Абсолютная глушь, многочасовая тряска по бездорожью. Про Амбилу Алиса вычитала в каком-то старом путеводителе. Дескать, есть (или был) такой поселок, и там должен быть (то есть был много лет назад) пансионат под названием «Нирвана». Больше никто ничего не знает — ни про поселок, ни про пансионат. Но Алисе с Марвином хочется на побережье, они стосковались по пляжу и морской волне. Водитель Том, который на все готов, вспоминает, что когда-то от кого-то слышал, будто в эту Амбилу надо переправляться на пароме через канал Пангалан. И будто последний паром отходит в час дня. Успеем? Том смотрит на карту. Амбила, Брикавиль… Отсюда ехать часов шесть, может, и семь. На паром, если таковой имеется, мы, скорее всего, не успеем, но кто его знает. Разберемся, в общем, на месте. Туристы в те края не частят, да и сам Том никогда там не бывал. Но если Алиса с Марвином говорят, что там хорошо, у Тома нет оснований им не верить. Они ведь все заранее выяснили, да? Алиса неуверенно кивает, Марвин усиленно моргает (не то знак согласия, не то нервный тик), я нащупываю под курткой заветный кулек. И мы отправляемся в путь.
Дорога из Андасибе в Амбилу — это то, что приснилось Уильяму Берроузу, затерянный рай и призрачный шанс. Натуралисты, приезжающие на Мадагаскар по следам Линни Уайт, до сих пор открывают новые виды, а между тем многие из уже известных видов находятся на грани исчезновения. Как и сам лес. Основная часть его давно вырублена, обращена в пустыню. Но здесь, между Центральным нагорьем и Восточным побережьем, все до сих пор сохранилось. Горы, покрытые тропическим лесом, ущелья, реки и водопады, веслоподобные листья банановых деревьев. То самое биоразнообразие — от пальмовых рощ до ельников. Сотни оттенков желтого и зеленого с серебряными прожилками водоемов и темными островками человеческого жилья. Деревни в две-три семьи, дома из пандановой древесины, расположившиеся на обочине, между дорогой и обрывом, хижины на сваях, с двускатными крышами, крытыми соломой. Вопросительный дымок над кострищем. Горизонт, ополовиненный по диагонали мохнатым склоном горы. Все выпуклое и яркое, как будто смотришь стереоскопический фильм, углубляешься в джунгли Пандоры, в невозможную насыщенность красок.
Время от времени за окном автомобиля мелькают обрывки деревенского быта, точно киномонтажный пунктир, позволяющий додумывать остальное. Где же я видел этот монтаж? Точно видел. Чуть ли не в каждой африканской стране есть свой артхаусный режиссер, классик авторского кино: в Сенегале — Усман Сембен, в Мали — Сулейман Сиссе, в Чаде — Махамат Салех Харун, в Эфиопии — Хайле Герима… У Мадагаскара есть Раймон Радзаунаривелу. В его ранних фильмах («Волнения», «Когда звезды встречают море») повседневность запечатлена поверх сюжета, даже вопреки сюжету, и запечатлена как нигде. Вот, что останется, уже осталось. Женщина толчет в ступе зерно (глухие удары песта — пульс деревни). Мальчик катает палкой обод от колеса. Девочка, сидя у входа в хижину, задумчиво жует и выплевывает сахарный тростник. Другая девочка (возможно, старшая сестра) отправляется за водой, которую здесь принято хранить не в калебасе, а в выхолощенном стволе дерева. Двое мужчин играют в какую-то игру, должно быть в малагасийские шашки «фануруна». На дощатых дверях некоторых хижин начертаны мелом иероглифы ЮНИСЕФ: свидетельство, что их программа иммунизации работает даже здесь. Видишь (додумываешь) и то, что за кадром: какой-нибудь деревенский праздник с петушиными боями или малагасийским вариантом родео (участник хватает быка зебу за горб и не отпускает, пока тот не сбросит). Фампитаха, фамурана, фамадихана — местные обычаи и вехи человеческой жизни. В этом киномонтаже никто не умирает. Лишь под самый конец, когда отшумит праздник, один из старейшин протрубит в раковину, возвещая о чьем-то уходе.
По краям дороги продают угрей, кассаву, бананы, сметанные яблоки, кокосы, рамбутаны, карамболь, бобы какао, саусеп, сапоту, маракуйю, ананасы, локву[279]. «Мациру? Мацацу? Мангиди? Мами? Масака? Манта?»[280] Том, добытчик, покупает всего помногу, грузит в багажник угрей, кремовые яблоки, кокосы: везет родным. В деревне отовариваться дешевле. Я ничего не покупаю, но мне все интересно. Прошу остановить у каждого лотка. Что там продают? Раков? Том автоматически начинает торговаться, хотя раков он покупать не собирался.
Какие-то подростки засыпали одну из бесчисленных колдобин песком и теперь с невозмутимым видом и протянутой рукой стоят посреди дороги: требуют у автомобилистов плату за проделанную работу. Мы тормозим, и Том протягивает смекалистым ребятам несколько ариари. «Я бы ни за что не дал, — признается Марвин. — Они же небось сами эту яму и вырыли!»
Прежде чем машина успевает снова набрать ход, в водительское окно просовывается женская голова. До Брикавиля не подвезем? Новая попутчица залезает на переднее сиденье, заставляя Марвина придвинуться ближе к Тому. Она держит путь в Таматаве, хочет навестить в больнице подругу. От Брикавиля до Таматаве можно доплыть по каналу Пангалан, она надеется уговорить кого-нибудь из тамошних моряков-рыбаков ее подбросить. А вот до Брикавиля она предполагала идти пешком. Вышла в четыре утра и, наверное, так бы и топала до самой ночи, если б мы не подвернулись. «Мисоча бецака, тумпукулá си тумпукувáв…»[281] Автостопщица рассыпается в благодарностях, но в этот момент у нас глохнет мотор, и поездка в Брикавиль, а заодно и в Амбилу откладывается на два с половиной часа. Теперь уж точно не успеем на паром (если таковой существует).
В центре острова пейзажи сменяют друг друга, как в какой-нибудь компьютерной игре. Иногда кажется, что находишься где-то в Новой Англии, а то и на севере Италии. Приходится напоминать себе, что это — заповедник Мандрака, а не Беркширские холмы; предместья Таны, а не холмы Тосканы. Кое-где мерещится даже русская природа. Вспоминаются строки южноафриканского поэта Денниса Брутуса: «Изгнание — это укор красоты в чужой стране, ее смутное сходство с красотой, которую помнишь». Но не пройдет и пяти минут, как картина снова переменится: перед нами канонические африканские джунгли, испарина тропического леса, его хлорофилл и латерит. Ближе к побережью пышный лес уступает место клочковатой саванне и сухостою, латеритная почва — песку. Здесь уже не видать ни хижин, ни пирамидок кассавы на продажу, ни иных признаков жизни, недавно мелькавших вдоль дороги. Собственно, нет и дороги, она закончилась. Теперь мы сами прокладываем путь: тащимся на пердячем пару, то и дело буксуя в песке, подминая колючие стебли, и вокруг нас — однообразная необитаемость дюн.
Единственный ориентир — это точка, плывущая в мареве раскаленного воздуха; по мере приближения она приобретает черты человеческой фигуры и в конце концов оказывается белокурой девушкой или видением девушки. Пробудись, друг мой Пятница, на этом острове мы не одни! Девушка-видение везет велосипед. Увидев нас, она реагирует так, как реагируют африканские дети, когда мимо их хижины проносится автомобиль: выбегают навстречу звуку мотора, радостно машут, кричат «Вазаха!» («Обруни!», «Тубабу!», «Мунделе!», «Фаранджи!», «Мзунгу!»[282]) и возвращаются к своим занятиям. Вступать с братьями по разуму в более тесный контакт этой девушке неинтересно. Зато нам интересно. Я почему-то уверен, что она — американка. Обращаюсь к ней по-английски, и она отвечает, подтверждая мою догадку (по выговору — откуда-то со Среднего Запада), но тут же переходит на малагасийский, адресуясь к Тому. Тогда и я перехожу на малагасийский (знай наших!): «Лавитч ве и Амбила?»[283] Велосипедистка обдает меня неприязненным взглядом и отвечает по-английски: «No, not too far». На этом разговор можно было бы закончить. Но у нас снова заглох мотор, и нам надо как-то скоротать время, пока Том в очередной раз ковыряется в капоте.
Теперь в контакт с гордой велосипедисткой вступает Алиса. У нее это получается куда лучше, чем у меня. Через десять минут мы уже передаем по кругу бутылку омерзительно теплого пива, припасенную Марвином, и девушка из Мэриленда (со Средним Западом я промахнулся) рассказывает нам свою историю. Она — волонтерка из Корпуса мира[284], живет в деревне рядом с Амбилой, помогает что-то там строить и копать. Мы — первые белые люди, которых она встретила за те пять месяцев, что она здесь живет. Говорит: тут здорово, только нарывы досаждают. Показывает: вся кожа в паразитарных фурункулах. Тут много шистосом, прочих одноклеточных. В остальном — идиллия. Особенно по ночам: такого неба нигде не видела, даже в планетарии. Днем жарковато, но привыкаешь. Жители деревни относятся к ней хорошо, помогают учить язык. В целом она довольна. Я понимаю, о чем она; до сих пор помню свое пребывание в Гане. Если привыкнуть к жаре, насекомым, паразитарным инфекциям и постоянной опасности заразиться чем-нибудь совсем плохим; если принять все это как данность, жизнь в африканской деревне имеет массу преимуществ — во всяком случае, по сравнению с африканским городом, да и не только с африканским.