В незапамятную парижскую бытность, в хвостенковском сквоте «Симпозион» обретался один спившийся скульптор. Кажется, его звали Серегой. Приняв на грудь, он всегда заводил одну и ту же песню, достойную персонажей Юджина О’Нила: про грандиозный проект, который он рано или поздно осуществит, и тогда жизнь его приобретет искомый смысл. Замысел состоял в том, чтобы лепить воду. «Воду! Понимаешь, братан? Этого ж еще никто никогда не делал!» Как подступиться к такому замыслу? Где найти инструменты? Углубляясь в африканскую специфику, для которой нет слов в русском словаре, я чувствую себя первопроходцем вроде того Сереги. Не исключено, что мой «грандиозный проект» не менее бредовый, чем его «лепка воды». И все же надо как-то выкручиваться. Описывать незнакомый запах и вкус, прибегая к не слишком аппетитным сравнениям: камерунский суп «ачу» — что-то с примесью гудрона и солидола; нигерийский суп «ила асепо» — запах свежескошенной травы и немытого тела. Эту пищу невозможно полюбить с первого раза. Но на нее можно «подсесть», как «подсаживаются» на французские сыры (чем больше вони, тем лучше). Кстати, сыроварение в Нигерии тоже практикуется: в кухне народа хауса есть несколько видов сыра. Для сбраживания сыра «вара» используется фермент, получаемый из плодов содомского яблока (Calotropis procera), а для сыра «вагаси» — листья дерева Xylopia aethiopia. По вкусу «вагаси» — нечто среднее между свежей моцареллой и вареным яичным белком. На севере Нигерии и в Бенине этот сыр добавляют в разные супы и соусы.
В гастрономическом изобилии нигерийской кухни так же легко заблудиться, как на лагосском рынке с его несметным количеством видов зелени. Только со второго, третьего, десятого раза начинаешь понемногу привыкать к этой суматохе, различать: вот листья вернонии («эфо эвуро»), листья амаранта («эфо тете»), листья целозии («шокойокото»), листья талинума («гбуре»), листья африканского баклажана («эфо игбо»), малабарский шпинат («амунутуту»), листья моринги («окве ойибо») или тархуноподобные листья «атама». Вот плоды дерева дакриодес («убе), которые здесь называют африканской грушей, хотя по виду они больше похожи на баклажан.
Рядом с рынком находится чоп-бар Naija Mama, аккурат сошедший со страниц Бена Окри; там подают копченого сома в огненно-красном соусе с кашей из семечек африканской дыни («эгуси»). И «голодная дорога» за дверью — сам город Лагос, чье население за пятьдесят лет увеличилось с трехсот тысяч до двадцати миллионов. Перенаселенный, хаотичный, циничный, безжалостный и беззаконный, платящий дань бандитским группировкам «area boys», город, как написали бы в советской прессе, самых неприглядных контрастов — от пошлой роскоши острова Виктория до трущоб Макоко. Каждый пытается урвать кусок, выжить любой ценой, и дряхлая инфраструктура трещит под весом этих двадцати миллионов. Картину антиутопии можно было бы считать законченной, если бы не бодрая предприимчивость лагосцев, если бы не их веселая изобретательность и искрометный сленг; если бы не крутой афробит и социальный протест Фела Кути[362]; если бы не аппетитные (для тех, кто понимает) запахи из бурлящих котлов в заведениях вроде Naija Mama.
Все это было в Лагосе. А в Нью-Йорке мы с другом Олумуйвой, прототипом персонажа Энтони Оникепе в моей повести «Вернись и возьми», хаживали когда-то в бруклинский ресторан «Бука», излюбленное место нигерийских экспатов. Там тоже можно было выпить пальмового вина, закусить каким-нибудь густым супом с фуфу и обсудить последнюю книгу Чимаманды Нгози Адичие, Криса Абани или Хелона Хабилы. Я водил туда и неафриканских друзей, но в отличие от, скажем, сенегальской еды нигерийская для человека непривычного чересчур экзотична. Все, однако, сходились на том, что сам ресторанчик — симпатичный, какая-то правильная атмосфера, красивый, со вкусом выполненный интерьер. На фоне убожества других африканских заведений в Нью-Йорке ресторан «Бука» казался верхом дизайнерского шика, чем-то с острова Виктория.
Недавно я побывал там впервые за много лет. Фасад удивил меня своей невзрачностью, я помнил иначе. Но главное разочарование ожидало внутри: за эти годы блеск острова Виктория превратился в обветшалость Макоко. Все было обшарпанное, износившееся, все нуждалось в ремонте. Хозяин, сильно постаревший, сидел за барной стойкой так же, как раньше, и так же глазел в огромный настенный экран, как будто не вставал со своего места все эти годы. Вид у него был неряшливый и заспанный, как у опустившегося Шулепы из трифоновского «Дома на набережной». Может, все дело в освещении? Он, казалось, экономил на электричестве, и вместо китчеватых лампочек и огоньков, которые круглосуточно горели тут прежде, в баре царила подвальная темнота. Было неуютно. Я решил не задерживаться, заказал навынос. Когда принесли мешки с едой, я попросил добавить к заказу две бутылки пальмового вина. Официантка положила бутылки в пакет, потом, подумав, во второй пакет. Хозяин, делая над собой усилие, оторвался от экрана и, устало поглядев на меня, сказал: «А я как раз хотел ей посоветовать положить ваши бутылки в два пакета. Так надежней». Много лет назад он участвовал в наших дискуссиях с Олумуйвой, но сейчас меня не узнал, и я не стал ему напоминать. Глядя на него, я почему-то вспомнил Огуннайке, о котором не думал уже много лет. Так бывает: встретив одного человека из далекого прошлого, вспоминаешь о другом, хотя эти двое вроде бы никак не связаны. Придя домой, я опять залез в Гугл и на сей раз нашел подтверждение своей догадке: профессор Клетус Огуннайке умер почти десять лет назад.
7. Камерунская кухня
По мере того как мы продвигаемся вглубь континента, от Ганы до Нигерии, из Нигерии в Камерун, по направлению к конрадовскому «сердцу тьмы» — или найполовской «излучине реки», запахи вездесущего деревенского базара становятся все более диковинными: пахнет травами и кореньями из центроафриканских джунглей. Если эфиопская и марокканская кухни имеют ресторанные представительства по всему свету, то о камерунской кухне знают разве что те, кого судьба забросила в Дуалу, Яунде или камерунскую общину в Америке — туда, где из распахнутых дверей и разбитых окон доносится счастливая макосса[363]. Я жил в одном из таких мест, и диковинные запахи «ачу» и «мбонго чоби» мне знакомы, потому что камерунская кухня — это Рождество в Бриджпорте, в гостях у сестер Маигари, моих соседок по ординаторскому общежитию госпиталя Сент-Винсент.
Бриджпорт, с которым у меня столько связано, кажется теперь дальше, чем Дуала и Яунде вместе взятые. Но память, разбуженная обонянием, уже начала свой осторожный процесс восстановления с этого снимка: Рождество, сестры Маигари… Одна из них, Морин, была моей сверстницей по ординатуре, а другая, Жоэль, еще только готовилась стать ординатором, не разгибая спины над учебниками. Через несколько месяцев ей предстояло сдавать экзамены для врачей-иностранцев. Эта Жоэль была, кажется, в меня влюблена, а я регулярно наведывался к ним в гости, делая вид, что не замечаю ее томных взглядов. Морин сухо кивала и уходила в свою комнату. Жоэль извинялась за то, что ее сестра — такая бука, просила не обращать внимания и чувствовать себя как дома, щебетала, потчевала меня всякими «Сameroonian delicacies» (слово «delicacy» она коверкала, произносила «деликэ́йси» — с ударением на «э»).
После ужина я помогал ей с подготовкой к экзаменам и потом предъявлял это репетиторство в качестве защиты на суде, который периодически устраивала мне моя совесть. Я-де не просто так столовался у них, играя чувствами Жоэль, а поступал по-дружески, по-добрососедски. Но судья слишком хорошо знал обвиняемого, чтобы поверить таким аргументам. В конце концов я пообещал себе прекратить или, по крайней мере, сократить эти визиты, сколько бы меня ни звали. Хватит морочить девушке голову, гордясь при этом своей выдержкой (мол, ни разу не вышел за рамки благопристойности). Хватит и самобичевания, возводящего Жоэль на пьедестал добродетели; не будь я таким эгоистом, мог бы заметить, что и она далеко не ангел. Вспомнить хотя бы историю про косички. Эта глупейшая история, которую уже год как мусолили мои товарищи по ординатуре, звучала так: однажды, пригласив в гости нашу общую приятельницу Нану, Жоэль предложила заплести ей косички по последней африканской моде, а когда заплела, неожиданно потребовала с гостьи сто пятьдесят долларов за проделанную работу. Если верить подобным сплетням, тогда дружеская щедрость Жоэль по отношению ко мне должна настораживать; если же верить в то, что Жоэль чиста и бескорыстна, тогда — тем более не по себе.
Итак, я решил покончить с ежевечерними ужинами у сестер Маигари. Но тут как раз подоспели праздники, и Морин пригласила меня провести с ними Рождество. То, что приглашение поступило не от Жоэль, а от Морин, как-то меняло ситуацию. К тому же приглашен был не только я, а вся наша компашка врачей-ординаторов: Умут, Ралука, Сорав, Шала, Ариджит, Коджо, Кофи, Эндрю, Корделия, Нана, другая Нана… Многонациональный коллектив терапевтического отделения — выходцы из Восточной Европы, из Латинской Америки, индийцы, нигерийцы, ганцы. Словом, у моих соседок намечался большой праздник, пир по-камерунски. «Но, — добавила Морин, — мы с Жоэль очень надеемся, что ты придешь пораньше, может, даже с утра, и поможешь нам с приготовлениями».
Накануне мы примерно тем же составом собирались у Ариджита, и я усердно приобщал всех к русской клюковке, в результате чего испытывал поутру абстинентно-похмельные муки. Но, взяв себя в дрожащие руки, зажав в кулаке бумажку с аккуратно выведенным рукою Морин списком необходимых продуктов, поплелся в африканскую продовольственную лавку, которая находилась через дорогу от больницы. Покажи я этот список кому-нибудь из прохожих, он бы ни за что не догадался, что это — ингредиенты для праздничного ужина. Такой список подошел бы в качестве вопроса для «Что? Где? Когда?». Так и вижу команду знатоков, напряженно перечитывающих эту абракадабру: «Хиоми, нджангса, эхуру, ачу, эгуси, боболо, ндоле, нджама нджама…» Единственный ключ к разгадке — приписка сбоку: «Если не будет боболо, можешь взять миондо».