Африканская книга — страница 79 из 95

Мааза тоже странствует по свету, но — в качестве приглашенного лектора, преподавателя мастер-классов, того, что на Западе называется writer in residence. Она тоже свободно владеет итальянским и жила в Италии, но не как беженка, а как стипендиат программы Фулбрайта. Она — из привилегированной семьи, но и ее детство никак нельзя назвать безоблачным: семья Маазы тоже бежала от режима Менгисту Хайле Мариама — сначала в Кению, потом в Нигерию, а оттуда, когда Маазе исполнилось семь лет, ее отправили в интернат для детей-беженцев в штате Колорадо (родители остались в Африке). В этом приюте-интернате Мааза прожила десять лет — до тех пор, пока не поступила в Мичиганский университет. В девяностом году, когда с коммунизмом в Эфиопии было покончено, ее семья вернулась на родину. Мааза и ее младший брат, которого тоже выслали в Америку, получили возможность регулярно навещать родню в Аддис-Абебе.

Все они — и Динау, и Мааза, и Мети — принадлежат к поколению, которое Динау в своем первом романе окрестил «детьми революции» («Наша память как река, отрезанная от моря. Со временем она пересохнет на солнце. Поэтому мы пьем и пьем, и никак не можем напиться»). Все трое с детства живут в Америке, пишут по-английски и при этом, как ни странно, представляют именно эфиопскую литературу. Они — не просто ее часть, а ее выход в мир. Мааза — составитель антологии современной эфиопской прозы и учредитель писательской резиденции в Аддис-Абебе; Динау — председатель жюри престижной африканской премии «Кейна».

В 2013 году я загорелся идеей переводить прозу Данячоу Уорку и поехал в Эфиопию, чтобы получить более предметное представление о культурном контексте этой прозы. В результате получилась книга «Ужин для огня», состоявшая наполовину из травелога, наполовину из рассказов Данячоу Уорку в моем вольном переложении. Само название книги было переводом: «йесат эрат» («ужин для огня») — амхарский фразеологизм, который в зависимости от контекста может означать «жертвы войны» или попросту «то, что бесследно забывается». Иначе говоря, ни о каком «ужине» в буквальном смысле речи там не было. Но теперь можно воспользоваться этой случайной рифмовкой, кажущейся связью между названием той книги и моим нынешним замыслом. Начав разговор с ужина, то есть с эфиопской кухни, написать о тех, с кем мне посчастливилось сидеть за одним столом; о моих знакомых, эфиопских-американских писателях, чье творчество, как мне кажется, заслуживает внимания. В каком-то смысле эти заметки можно считать продолжением того «ужина».

2018–2019

Динау Менгесту

Из романа «Краса небес в зияющий просвет»

Джозеф приходит в лавку уже пьяным. Он вваливается в дверь с распростертыми объятиями. Когда наблюдаешь за ним, складывается впечатление, что даже самые широкие жесты, на которые он только способен, недостаточно широки для него. Он все время пытается перещеголять самого себя, достичь новых высот «джозефства», чтобы гарантировать, что все, кто его когда-либо знал, еще долго будут носить отпечаток Джозефа Каханги после того, как он уйдет. Сейчас он работает официантом в дорогом ресторане в центре города и, прежде чем отнести грязные стаканы на кухню, непременно допивает остатки с каждого обслуженного стола. Судя по тому, как его ведет, сегодняшняя предвечерняя толпа клиентов была гуще обычного.

Джозеф — низкорослый и коренастый, как пень. У него большое блинообразное лицо. Одно время Кеннет-кениец любил сообщать Джозефу, что тот похож на ганца. «У тебя типичная ганская внешность, Джо. Круглые глаза. Круглое лицо. Круглый нос. Ты насквозь ганец. Просто признай это, и дело с концом». Тогда Джозеф вставал и театрально ударял кулаком по столу, или по стене, или по собственной ладони. «Я из Заира, — выкрикивал он, — а ты мудозвон». Но в последнее время он выступает более сдержанно: «Я из Демократической Республики Конго. Возможно, на следующей неделе она будет называться иначе. Это я признаю. Может быть, завтра это будет Тридевятое Царство Лорана Кабилы. Но сегодня, насколько мне известно, я из Демократической Республики Конго».

Сняв пальто, Джозеф смачно целует меня в обе щеки.

— Вот за что я вас, эфиопов, люблю, — говорит он, — вы только и делаете, что целуетесь. У вас все время уходит на приветствия и прощания, потому что вы по десять раз целуете друг друга в щечку. Чмок, чмок, чмок.

Кеннет наливает Джозефу виски, и мы сдвигаем стаканы.

— Ну, как тебе сегодня Америка, Стефанос? — спрашивает меня Джозеф.

— Он ее ненавидит, — отвечает Кеннет.

— Это потому, что он ее не понимает. — Джозеф наклоняется ко мне, и мое поле зрения полностью занимают его заплывшие, налитые кровью глаза. Они кажутся бусинами, неудачно налепленными на его блинообразное лицо в качестве украшения.

— Я ведь уже говорил тебе, Стефанос, Америка — это несмышленое дитя. На нее нельзя сердиться, если она не дает тебе того, о чем ты ее просишь. — Он откидывается на стуле, кладет ногу на ногу, несколько секунд держит позу, чтобы затем снова наклониться ко мне и упереться локтями в колени. — Но ты должен хвалить ее всякий раз, когда у нее почти получается тебе угодить. Иначе она развернется и даст тебе по морде.

Кеннет и Джозеф хохочут, разом опорожняют стаканы и наливают по новой. Дальше — небольшая пауза, пока они пытаются отдышаться. Я пользуюсь этим и прежде, чем один из них сообщит мне еще что-нибудь об Америке («В этой стране имеет значение только одно…» или «Об американцах тебе нужно знать только три вещи…»), объявляю: «Бокасса». Это имя застает их врасплох. С минуту они пялятся на меня, беспрестанно взбалтывая виски в стаканах, что свидетельствует о напряженных мыслительных процессах. Наконец Кеннет-кениец встает и не спеша направляется к карте Африки, которая висит у меня на стене. Этой карте лет двадцать, если не больше. С того момента, как она была напечатана, многие границы и названия изменились, но все карты, так же как журналы и фотографии, с самого начала носят ностальгический характер и потому никогда не устаревают окончательно. Издали карта похожа на портрет в профиль: очертания Африканского континента напоминают опущенную женскую голову, завернутую в платок. Кеннет проводит рукой по лицу Африки, с запада на восток и с севера на юг, щекочет указательным пальцем подбородок ЮАР. Затем оборачивается и указывает на меня.

— Габон! — произносит он так, как будто обвиняет меня в преступлении.

— Что «Габон»? — спрашиваю я. — Говорят, неплохая страна. Хорошие люди. Сам я, правда, там не бывал.

— Иди ты к черту, — бормочет он, снова поворачиваясь к карте.

— Как же так, — подначивает его Джозеф, — я думал, ты у нас инженер. Где же твоя точность?

Джозеф подходит к карте, обнимает своей ручищей худые плечи Кеннета, а другой рукой обводит центральную часть континента и, найдя нужную точку, назидательно тычет в нее.

— Центрально-Африканская Республика. Когда же это было? — говорит он, задумчиво почесывая подбородок, как профессор, которым он когда-то мечтал стать и которым до сих пор время от времени прикидывается по привычке. — В шестьдесят четвертом? Нет. В шестьдесят пятом.

— В шестьдесят шестом, — говорю я.

— Почти угадал.

— «Почти» не считается.

Это наша любимая игра. Один называет диктатора, а другие пытаются вспомнить страну и дату военного переворота. В эту игру мы играем уже больше года, и наше игровое поле все время расширяется: подавленные восстания, хунты, незначительные мятежи, бесчисленные аббревиатуры повстанческих групп — СПЛА, ТПЛФ, ЛРА, УНИТА — все, кто когда-либо брал в руки оружие во имя революции. Сколько бы мы ни вспоминали, всегда есть еще, дат и имен становится все больше и больше, и нам иногда начинает казаться, что мы сами порождаем их своей игрой. «Когда закончатся перевороты, тогда и мы закончим», — сказал однажды Джозеф. Это было в самом начале, год назад, и мы гадали, сколько может продлиться наша игра.

— Как же я мог забыть, — говорит Кеннет, — ведь Бокасса — один из моих любимых…

У каждого из нас есть любимчики. Бокасса. Амин. Мобуту. Мы любим тех, кто прославился своими абсурдными заявлениями и клоунскими выходками; диктаторов, у которых было по сорок жен и по сто детей; тех, кто сидел на золотом троне в форме льва, провозглашал себя божеством и был окружен слухами об инцесте, каннибализме и черной магии.

— Он был императором, — вставляет Джозеф, — совсем как ваш Хайле Селассие, Стефанос.

— Да, но, в отличие от нашего, он рано выдохся.

— Это потому, что в него никто не верил. Бедный Бокасса. Император Бокасса. Министр обороны, образования, спорта, здравоохранения, жилищной политики, сельского хозяйства, флоры и фауны, иностранных и внутренних дел, его королевское величество, правитель земного шара, без пяти минут лев из колена Иуды Жан-Бедель Бокасса.

— Он ведь был людоедом, да? — интересуется Кеннет.

— Если верить французам, да. Но разве им можно верить? Посмотри на Сьерру-Леоне, на Сенегал. Все они лжецы.

— Кто, африканцы или французы?

— Да какая разница?

В течение следующих двух часов мы чередуем наши занятия: пьем то залпом, то мелкими глотками. В конце концов наша беседа неизбежно и предсказуемо обращается к истокам.

— Наша память как река, отрезанная от моря, — говорит Джозеф. — Со временем она пересохнет на солнце. Поэтому мы пьем и пьем, и никак не можем напиться.

— Почему ты всегда говоришь такие вещи? — раздражается Кеннет.

— Потому что это правда. И по-другому не скажешь. Если у тебя есть что сказать, говори.

Кеннет прислоняется затылком к стене. Он настолько пьян, что вот-вот упадет со стула.

— И скажу. — Опрокинув пустую бутылку, он высовывает язык, чтобы поймать последние капли. — И скажу. Я не помню, с какой стороны у моего отца был шрам. Иногда мне кажется, что он был вот здесь, под левым глазом. Но потом я говорю себе: это потому, что ты смотрел на него как в зеркало. Значит, шрам был справа. Но когда я был маленьким, я сидел у отца на плечах, и он разрешал мне потрогать шрам, я его трогал левой рукой. Я сажусь на стол, обхватываю ногами стул, протягиваю руку и пытаюсь вспомнить, где был шрам. Тут. Или тут. Или там. Или тут. Отец мне говорил: «Когда я умру, ты сможешь меня опознать по этому шраму». Дурацкое заявление, но я тогда был еще маленьким и