Африканская книга — страница 80 из 95

 ничего не понимал. Я верил, что смогу узнать его только по шраму. А теперь, если бы я увидел своего отца, то наверняка не смог бы отличить его от других стариков.

— Твой отец давно умер, — напоминаю я ему.

— Твой тоже, Стефанос. Разве ты не боишься, что когда-нибудь его забудешь?

— Не боюсь. Он мне до сих пор везде мерещится.

— Все наши отцы давно умерли, — говорит Джозеф.

— Именно, — соглашается Кеннет.

Это единственное, на чем мы из раза в раз сходимся.

Мети Бирабиро

Из романа «Красного моря лиловая дочь»

«Джамбо, Бвана! Хабари гани? Нзури сана. Хакуна матата…»[375] — поют водитель и пассажир-бизнесмен, лежа на земле в запятнанном нижнем белье. При этом водитель поглаживает огромное брюхо. Вокруг темно. В жопу хакуну матату! Мы в дороге четвертый день, хотя мне говорили, что поездка должна занять от силы десять часов. По моей ноге течет кровь, но ни туалетов, ни туалетной бумаги здесь не бывает. Питьевая вода закончилась позавчера. В машине, рассчитанной на шестерых, со мной едет дюжина мужчин, замаринованных в собственном поту. Крупные капли стекают с их подбородков на мои руки и щеки.

— В чем дело, леди с бархатными глазами? — спрашивает водитель.

— Не могу поверить, что у моей руки есть что-то общее с твоим подбородком, — говорю я.

Он смеется своим нехорошим смехом и говорит:

— Африканского в тебе больше, чем в любом из нас. Посмотри на них, они испугались, разозлились и заблудились. Устали, очень устали. Посмотри на меня, я тупой и мне на все наплевать. Но ты, а-ха-ха, ты не такая! Ты бесстрашна, моя дорогая.

Я говорю:

— Я уехала отсюда двадцать лет назад и, к твоему сведению, больше возвращаться не собираюсь.

В кустах, в нескольких метрах от нас, что-то шевелится и издает причмокивающий звук. Я вскакиваю.

Бизнесмен говорит:

— Эта местность славится своей фауной. Очень много львов и других зверей.

— Я так понимаю, мы здесь остановились, чтобы им было чем поужинать?

— Ха-ха-ха, хи-хи-хи. Знаешь, Мети, белые платят тысячи долларов за возможность увидеть этих животных!

— Я что, похожа на белую или на человека, которого интересует сафари?

Дальше вести диалог не имеет смысла, и я говорю себе, что пора перестать капризничать, как избалованная иностранка; надо вернуться к своим первобытным корням, стать дикаркой, как мои попутчики. Сейчас возьму свою походную сумку и отправлюсь куда глаза глядят.

— Ты куда? — хором спрашивают кенийцы и эфиопы. Они даже переглядываются, на минуту забыв о своей национальной вражде.

Я говорю:

— Я не собираюсь проводить еще одну ночь в саванне. Пойду поищу другое транспортное средство.

— Ну-ну, — говорят они и, успокоившись, возвращаются к национальной вражде. Всем понятно, что другого транспорта здесь нет и идти мне некуда.

По правде говоря, ночевать в саванне не так уж плохо, но каждую ночь, как только все они засыпают, оставляя меня наедине с бессонницей, начинаются малоприятные приключения: то хищное причмокивание в кустах, то появление странных людей с вопросами, откуда я и куда. «А откуда вы сами?» — спрашиваю я. Вместо ответа, странные люди начинают учить меня жизни, обвиняя в феминизме и прочих смертных грехах, хотя мне до лампочки феминизм, равно как и племенное происхождение Обамы, о котором они начинают спорить, когда им надоедает меня поучать. Между тем единственный признак цивилизации в радиусе ста километров — глинобитная хижина, где продают кока-колу.

— ОК, ОК, — говорит водитель, — остановим какую-нибудь машину и перельем бензина.

У избалованной иностранки наверняка началась бы истерика, но я не такая, африканского во мне больше, чем в любом, поэтому я спрашиваю спокойным голосом:

— То есть ты хочешь сказать, что мы торчим здесь весь день, потому что у нас кончился бензин, хотя за час до того, как здесь застрять, мы заезжали на автозаправку и бизнесмен припадал ртом к бензобаку, проверяя уровень горючего? И хотя, пока было светло, мимо нас проезжало много машин, идея остановить одну из них пришла тебе в голову только с наступлением темноты, когда дорога совершенно опустела? И когда я спрашивала, почему мы стоим, а мне говорили, что у нас проблемы с автомобилем и что это не женского ума дело, «проблемы» заключались только в этом?

— Ха-ха-ха, хи-хи-хи. Ты хорошая девочка, мне ты нравишься.

Наконец, раздобыв бензин, мы снова пускаемся в путь, и кенийцы любопытствуют, куда я так спешу, а эфиопы умоляют меня не злить кенийцев, которых они боятся как огня. Мне хочется послать по известному адресу и тех и других. Запуганных беженцев из Эфиопии — за то, что обзывали меня ведьмой, когда я, стараясь им помочь, ругалась с коррумпированным кенийским полицейским, собиравшимся дочиста их обобрать. Развязных кенийцев — за то, что испоганили мое первое впечатление от Африки, куда я мечтала вернуться последние двадцать лет. Но вместо того чтобы обматерить всех вместе и каждого по отдельности, я тоже зачем-то начинаю подпевать: «Джамбо, Бвана! Хабари гани? Нзури сана. Хакуна матата…» И чувствую, как потная речь суахили по капле просачивается в мою кровь.

Мааза Менгисте

Из романа «Лев глядит с высоты»

Заколоченное окно над его раскладушкой не пропускало в камеру ни капли света. Плесневелый запах сырости оседал в легких. О том, что прошел еще один день, император мог узнать лишь по вечернему вою пса, трущего свои тощие ребра о глинобитную стену в час кормежки. Никто не разговаривал с императором, никто не отваживался даже поглядеть в его сторону; никто не подходил к его камере. Раньше, в первые дни заключения, у него был регулярный посетитель: офицер в поношенной форме, заявлявшийся, чтобы допросить о местонахождении каких-то несуществующих денег.

— Они лежат в швейцарском банке, — настаивал офицер. — Мы знаем, что они там спрятаны. Где? Где они хранятся? Нам нужен номер счета.

Император смотрел на дознавателя бессмысленным взглядом. У него не было никаких денег. Наконец ему пришло в голову ответить вопросом на вопрос.

— А сколько там денег? — полюбопытствовал он.

Офицер усмехнулся.

— Больше миллиарда долларов, — произнес он победоносным тоном. — На эти деньги можно было прокормить всех, кого вы бросили голодать.

Теперь настал черед императора усмехнуться, оглядывая мятую солдатскую форму посетителя.

— А вы хоть представляете себе, что такое миллиард долларов?

Офицер фыркнул, поправил болтавшийся под брюхом ремень и вышел из камеры.

Со временем визиты становились все реже. В конце концов офицер вовсе перестал приходить; наступила полная тишина. Среди этой тишины император часами сидел в одной и той же позе, и его дыхание шумно боролось с клокотанием в груди, день ото дня становившимся все непреодолимей. Он закутывался в тонкое покрывало, тщетно стараясь согреться, и отпускал мысли на волю — в то счастливое время, когда он с триумфом вернулся на родину по окончании итальянской оккупации. Он позволял себе с головой уйти в воспоминания, вызволяя из забытья обрывки разговоров и другие некогда незначительные детали. Он вспоминал и шествие к трону, и женщин, рыдавших в тот день при виде любимого правителя, и взгляды бойцов, пылающие гордостью оттого, что им выпало приветствовать его в день его возвращения. Время от времени император поднимался с места и начинал безотчетно семенить по камере, вспоминая свою величественную поступь тех лет. Он махал толпе подданных, восторженно наблюдавших за тем, как он шел из Юбилейного дворца во дворец Менелика. Машинально выискивал взглядом юнцов со сросшимися бровями, с чертами смутьянов: охране надлежало убрать их подальше от глаз властелина. Ежедневно, ежечасно он повторял моцион многолетней давности, отправлялся в королевскую библиотеку, возвращался в свой кабинет, где ему было уготовано место на обшитых бархатом подушках. Он проходил через мраморные залы, ведущие к трону, уходя все дальше от удушья глинобитных стен, от недостойных запахов собственного тела. Память проникала в настоящее, чтобы разлиться в нем благословенным сном.

Он уже не помнил, когда его перевели из гарнизонных застенков Четвертой революционной дивизии обратно во дворец Менелика. Но он запомнил, как его везли по улицам Аддис-Абебы и как он, сколько ни таращился из окна автомобиля, не мог разглядеть никаких признаков собственного отсутствия. Ни опустошенных взглядов верноподданных, которые он столь живо себе представлял, ни отчаянных возгласов, умоляющих его вернуться. Солнце светило даже ярче обычного, так что было больно глазам. Вокруг, как всегда, слышалась торопливая симфония грузовиков и такси, шелестящей резины и металла, царапающего асфальт, громыхающих по брусчатке повозок, надрывающих голос уличных торговцев. Слышались запахи эвкалипта и благовоний, апельсинов и выхлопа, вьючного скота и человеческого пота. Все это будет всегда. Эфиопия будет существовать, несмотря на его отсутствие.

На мгновение он покорился безудержной жизненной силе той страны, которую он так любил. Он готов был обнять ее, свою родину, открыть объятия ее детям, ее мужам и женам, позволить им целовать ему ноги. Если бы он мог, он задержался бы здесь, чтобы все страждущие распростерлись у его ног, и он благословил бы всех и каждого, и плакал бы вместе с ними. Но вокруг него, сзади и спереди, были солдаты, исполнявшие приказ вывести его из тесной камеры, где он провел последние месяцы, и усадить в еще более тесный «фольксваген», где его будут охранять другие солдаты, вооруженные до зубов и не желающие смотреть ему в глаза.

В машине он попробовал было справиться у одного из солдат, куда его везут, но тот, что сидел спереди, резко обернулся и стал светить ему в глаза фонарем, отдавая таким образом приказ молчать. Свет был до того ярок, что из глаз императора ручьем покатились слезы, увлажняя засаленный воротник его сорочки. После этого никто не произнес ни слова. Ему оставалось только смотреть в окно. Вид из окна был ополовинен грубо вытесанным солдатским профилем. И во всем этом городе никто, кроме него самого, не хотел, чтобы Царь царей в очередной раз вернулся на трон.