Как известно, тоталитарные режимы — благодатная почва для литературы. Зимбабве, где за пятнадцатилетней диктатурой Яна Смита последовала тридцатилетняя диктатура Роберта Мугабе, в этом смысле не исключение. К сожалению, из всего списка зимбабвийских писателей, чьи произведения заслуживают внимания, на русский переводились только Чарльз Мунгоши, Уилсон Катийо и нобелиатка Дорис Лессинг. На Западе же разговор о современной литературе Зимбабве начинается, как правило, с Дамбудзо Маречеры (1952–1987).
Африканский poète maudit, учившийся у битников и французских сюрреалистов, безумец, бунтарь, прожигатель жизни, необузданно стихийный и стихийно талантливый, — такова легенда, сложившаяся вокруг имени Маречеры. У него была трагическая судьба. Сын служанки и работника морга, он был вундеркиндом и, хотя рос в непредставимо тяжелых условиях, сумел поступить сначала в Университет Родезии, а затем в Оксфорд, но недоучился, был отчислен за антисоциальное поведение, бомжевал на улицах Лондона, спал на парковой скамейке (где и написал свою главную книгу «Обитель голода»); вернулся в Зимбабве в надежде начать новую жизнь, но тотчас рассорился со всеми и вся, снова оказался бездомным, злоупотреблял алкоголем и наркотиками и умер от СПИДа в возрасте тридцати пяти лет. Его проза галлюцинаторно-метафорична, ее основа — невысказанная боль, ставшая настолько привычной, что уже как бы и не нуждающаяся в выходе, но дающая начало этому странному, иносказательному письму. Увы, в больших количествах читать это невозможно, через несколько страниц голова идет кругом, и новаторство Маречеры, столь восхваляемое академиками-африканистами, начинает казаться просто претенциозной чушью.
Куда интереснее читать воспоминания его немецкой подруги Флоры Вейт-Уальд — о нем и его окружении, о компании молодых интеллектуалов, в которую входили Чарльз Мунгоши, Уилсон Катийо, Шиммер Чинодиа, Ченджераи Хоув, будущие классики постколониальной литературы. К тому же кругу принадлежала и Ивонн Вера, испытавшая сильное влияние Маречеры, но куда более внятная и, на мой вкус, более талантливая, чем он сам. Там, где причуды Маречеры смахивают на шизофренический бред, выдающий себя за поэзию, у Веры — поэзия настоящая, та, в которую проникаешь не сразу, но, проникнув, испытываешь от чтения истинное наслаждение.
Впрочем, главной писательницей этого поколения в Зимбабве считается не Вера, а Цици Дангарембга, автор романа «Беспокойные обстоятельства», зачисленного газетой The Guardian в десятку лучших африканских романов XX века. «Беспокойные обстоятельства» увидели свет в 1988 году, а в 2019‐м вышло продолжение под названием «Это плачевное тело». Та же героиня, независимая и неуживчивая Тамбудзаи, в новых обстоятельствах. Новая книга была бы хороша, если бы не навязчивый литературный прием, режиссерская находка — повествование «от второго лица». Вместо «Тамбудзаи идет по улице» пишется «Ты идешь по улице» и так далее. Эту находку мы уже видели у сомалийца Нуруддина Фараха в романе «Карты», да и он, кажется, был далеко не первым, кто к ней прибегал. Дангарембга пишет не в пример лучше Фараха, но беспрестанное «тыканье» мешает восприятию текста. А может быть, дело даже не в этом, а в том, что за тридцать лет, прошедшие с момента публикации «Беспокойных обстоятельств», зимбабвийская литература вышла на другой уровень, авторы нового поколения пишут куда лучше, чем их предшественники, и проза Дангарембги уже не поражает, как когда-то.
Новое поколение — это Брайан Чиквава («Хараре-Норт»), Новайолет Булавайо («Нам нужны новые имена»), Александра Фуллер («Не подходите к собакам сегодня ночью»[389]), Иэн Холдинг («Что случилось с нами»), Новуйо Тшума («Дом из камня»). Это множественность нарративов как воплощение того самого многорасового и многонационального государства, которое сулил зимбабвийцам Роберт Мугабе. Чиквава и Булавайо пишут о жизни чернокожих эмигрантов; Холдинг и Фуллер — об опыте белых зимбабвийцев при Мугабе; Тшума — о ндебеле. Казалось бы, здесь, как и в ЮАР, можно говорить о нескольких обособленных традициях: дескать, у белых своя литература, у черных — своя, у цветных — своя. Но в данном случае это не так: у белого зимбабвийца Холдинга куда больше общего с чернокожей ровесницей Булавайо, чем с белой предшественницей Дорис Лессинг. Возможно, в инаугурационных посулах Мугабе что-то все-таки было. Недаром в Зимбабве возник такой феномен, как рок-группы, которые состоят преимущественно из белых музыкантов, но поют при этом на шона и ндебеле (причем некоторые продолжают петь на этих языках даже после эмиграции в Европу). Впрочем, дело тут, конечно, не в политике Мугабе, а во времени. Новое поколение, к которому принадлежат Холдинг и Булавайо, живет в мире Интернета, Фейсбука, Твиттера, Ватсапа, и эти способы коммуникации стирают многие из прежних границ. Булавайо эмигрировала в Америку в подростковом возрасте, и, читая ее замечательный мемуар, я обнаруживаю, что ее эмигрантское детство очень близко по ощущениям к моему собственному. Тот факт, что я родом из России, а она — из Зимбабве, оказывается малозначащим. Что же касается литературных родословных, информационная и коммуникационная открытость новой эпохи дает порой самые удивительные результаты. Все наследуют всем. Александра Фуллер называет себя ученицей Цици Дангарембги, Иэн Холдинг продолжает линию Кормака Маккарти и Дж. М. Кутзее. Все это вполне закономерно. Но вот перед нами книга тридцатилетней зимбабвийки Новуйо Тшумы. С первых же страниц становится понятно, что эта молодая писательница прочла все, что можно и нельзя, от средневековой поэзии до канона западной философии. Она легко управляется с идеями Бергсона и Витгенштейна, уместно и остроумно использует их, не утомляя при этом читателя своей эрудицией, не выставляя ее напоказ. Она читала всех, но чем дальше я читаю ее виртуозную книгу, тем больше утверждаюсь в своем мнении, что главный учитель Тшумы — Владимир Набоков. Это у него она училась отношению к слову, построению сюжета, вниманию к деталям. И мне кажется, учитель, известный своей требовательностью и категоричностью «strong opinions», остался бы ею доволен.
Когда пересекаешь границу из Ботсваны в Зимбабве, пейзаж меняется так же стремительно, как на границе между Намибией и Ботсваной. В Зимбабве нас встречает лес, родной, чуть ли не русский, с какими-то березо- и осиноподобными деревьями (позже выяснится, что это — «мсаса» или «зебровое дерево»). Ехать и ехать вдоль этого леса, среди этих пейзажей с календаря «Русская природа», пока не доедем до города, где моя коллега Айссату трудится сейчас на благо медицины под началом фонда семьи Клинтон.
В городе все иначе. Нагромождение вылинявших многоэтажек, скопление людей и автомобилей — все это как будто слиплось в единую массу в сером тумане. Нескончаемый поток маршруток «комби», какофония клаксонов и криков, столпотворение тесных лавок, до сих пор обклеенных плакатами с изображениями Мугабе и призывами «Памбери!»[390], заваленные мусором улицы, ведущие вглубь жилых кварталов, где кончается асфальт; где колдобины и рытвины превращаются в котлованы, наполненные черной водой, и люди не торопятся по своим делам, как на главной улице, а околачиваются без видимого толку, провожают задумчиво-недоброжелательным взглядом тех, кто не отсюда. И ты понимаешь, что здесь лучше не задерживаться, и идешь дальше — туда, где начинается рынок Мбаре, город внутри города, организованный в виде концентрических кругов, словно пародия на знаменитую модель Берджесса[391]. Внешний круг рассчитан на туристов: здесь продают стеатитовых носорогов и прочие дешевые поделки. Следующий круг — китайщина, пиратские DVD, поддельные часы «Мовадо», поддельные духи Hugo Boss. Если же пройти еще дальше, пробираясь к центру лабиринта, окажешься там, куда еще не ступала нога мурунгу[392]. Это самое сердце Мбаре, а может быть, его чрево. С точки зрения постороннего, здесь все вперемешку — электроника, ювелирка, неразбериха лачуг и навесов из ржавой жести, из обгоревшей пластмассы, из ошметков того и сего. Все атрибуты этого мира выглядят как-то неуверенно, как будто очутились здесь по ошибке. Ошалевшие торговцы суют тебе свой товар, бормоча при этом цену, как бормочет под нос пациент психбольницы. Кто-то увязывается за тобой, дергает за рукав, шепчет на ухо, что все эти вещи, от электроники до ювелирки, — краденые и тебя здесь уже приняли за агента полиции, так что он советует тебе быть осторожным. И ты спотыкаешься, забываешь смотреть под ноги, и в нос тебе бьет запах садзы[393], которую варят в огромных котлах, запах несвежего мяса, плесневелых балок и черного дыма (жгут пластмассу). И чем дальше, тем теснее и жарче, тем меньше проникает солнечного света, и люди, обитающие в этой душной темноте, расхаживают голые по пояс, и их глаза кажутся неестественно яркими, как глаза ночных животных, и видят тебя насквозь.
Но вот мы выныриваем с другой стороны и снова попадаем в туристическую зону, где все благополучно, несмотря на развалившуюся экономику и голод в стране. В ресторане «Мама Африка» нам предлагают на выбор «умваба ледоби» (национальное блюдо ндебеле) или «вхукунайе дови» (национальное блюдо шона). На поверку оказывается, что это практически одно и то же блюдо: жаркое из сушеного мяса в арахисовом соусе, к нему — садза и тушеная чомолия (зимбабвийский шпинат). Три испуганных ребенка играют на маримбе для белых туристов. Труппа уличных артистов в набедренных повязках, в кожаных передниках, оплетенных бусами из ракушек, в медных шейных браслетах и головных уборах из страусиных перьев развлекает клиентуру ресторана традиционными песнями-плясками. Есть среди посетителей этого сытого уголка и местные жители — по всей видимости, представители почти несуществующего среднего класса. Молодая семья празднует день рождения сына, мальчика лет шести или семи. Родители фотографируют его — растерянного и чумазого — на фоне статуи не то Мугабе, не то короля Лобенгулы, в обнимку с недоеденным именинным тортом.