Гупиль меланхолично посмотрел на меня и пожал плечами, а я вернулся в шеренгу ожидающих. Освидетельствование закончилось, и все устремились к выходу. В коридоре я почувствовал, как кто-то тронул меня за плечо; это был Гупиль, который торопливо зашептал мне на ухо:
— Что же вы, дурак, даже рта не раскрыли? Я, по крайней мере, надеюсь, что персональные данные, внесенные в ваши бумаги в Вердене, правильны. Остерегайтесь теперь прежде всего вина и баб — с ними за один час можно себя погубить.
Сказав это и ни разу больше не обернувшись, он зашагал к верхнему валу. Я охотно навестил бы его еще раз, чтобы попрощаться, да только нас сразу после освидетельствования повели к пароходу, пришвартованному совсем рядом с фортом. Что я мог так подвести доктора, обескуражило меня самого. И смущенно-меланхоличное выражение лица, с каким он посмотрел на меня в тот момент, когда полковник повернулся к нему спиной, останется одним из самых неприятных моих воспоминаний, иногда всплывающих из глубин прошлого. Позднее я еще не раз имел случай убедиться, что дух противоречия заставляет меня доставлять страдания именно тем людям, которые стараются сделать мой жизненный путь более гладким. Не исключено, что такого рода содействие я воспринимал как нарушение тех правил игры, которые только и делают жизнь волнующе-увлекательной: вероятно, непрошеных помощников я относил к царству проторенных дорог, из которого хотел убежать. Но довольно об этом.
Мне также не удалось еще раз поговорить с ужасным Реддингером, и этот дуралей, в наши дни продолжающий жить по законам кулачного права, навсегда исчез у меня из виду. Некоторые люди, которых мы когда-то встречали, когда мы вспоминаем о них, кажутся лучше, чем были, — так же получилось и с ним. Мне нравится воображать, что до того, как встретиться мне, Реддингер тысячу лет спал в своей горной долине: потому что в поезде он похвалялся убийством (которое, может, действительно совершил), а это архаичная черта, напоминающая о временах, когда убийца мог восстановить свою честь, заплатив выкуп или искупив вину изгнанием в лес.
Вместе с Леонардом, Бенуа, Франке, Паулем, почтальоном, обоими итальянцами и многими другими я с большим удовольствием шагал к пароходу и предавался своим африканским грезам, которые нынче, наконец, были близки к осуществлению. Нас разместили в трюме, где снова началась шумная попойка, поскольку большинство парней перед отплытием на последние деньги запаслись вином, на которое тут же и налегли. Многие (в их числе и Леонард) уже давно не просыхали: они пребывали в состоянии перманентного опьянения.
Время, пока мы еще стояли в гавани, я использовал, чтобы осмотреться; и нашел на верхней палубе, за дымовой трубой, кипу парусины, которая, как мне подумалось, больше подходила для ночлега, чем мое место в трюме.
К вечеру мы снялись с якоря и, обогнув маленькие белые острова, вышли в открытое море. Ночь была тихой и теплой; созвездия — крупнее и ярче, чем обычно. Я заснул счастливым, а когда проснулся, провел еще несколько часов в мечтательной полудреме. Пароход, казалось, отправился в плавание лишь ради меня: он по моей воле двигался к чужому побережью.
На рассвете я увидел — далеко впереди — единственное бледное облако над синим морем. Пришел Бенуа; он позвал меня выпить кофе, а позже — съесть обед, который нам раздавали в плоских мисках. Мы с ним немного поболтали об Индокитае и Африке, но вскоре я снова занял свое место, скрытое от посторонних глаз, и вытянулся на солнышке.
Одинокое облако мало-помалу увеличивалось в размерах; в конце концов я догадался, что это дымка, окутывающая круто вздымающуюся из моря гору. К полудню контуры этого скалистого острова, вид которого поразил меня как нежданный подарок, стали более отчетливыми: я увидел белое кольцо прибоя и отвесные каменные стены, а между ними, в ущельях, — редкий кустарник. Я тщетно высматривал дома или следы человеческой деятельности, и их отсутствие наполняло меня счастьем.
Только белая конусообразная башня поблескивала в солнечном свете, на одном из самых высоких зубцов. Посреди светлого и пустого простора она напоминала волшебные замки Ариосто: казалась построенной скорее духами, чем людьми.
Всю вторую половину дня мы плыли вдоль острова; часто так близко, что я, казалось, слышал удары волн, разбивающихся об утесы. Этот берег представлялся мне преддверием более прекрасного и рыцарственного мира, а шум прилива — увертюрой к чудесным приключениям. Особенно меня занимали тайны, которые, как я предполагал, скрывались по ту сторону башни, и я испытывал все большее искушение добраться до острова вплавь. Я надел на себя пробковый пояс — из тех, что висели на поручнях, — и с нетерпением ждал наступления темноты. Однако еще прежде, чем стемнело, наш курс начал все дальше отклоняться от острова, который в конце концов растворился в туманной дымке. Бенуа, которому я рассказал о своей неудаче, посмеялся надо мной и заметил, что я недооценил расстояние, а также силу прибоя.
Тогда я еще не знал, что закон повторения, определяющий столь многие ситуации в нашей жизни, через несколько лет снова приведет меня на этот остров, относящийся к Балеарскому архипелагу. Я прожил там несколько недель в небольшой гостинице, где обычно останавливались английские офицеры, возвращающиеся из Индии, — даже не догадываясь, что нахожусь по другую сторону одинокой башни. Лишь в последние дни пребывания на острове я снова узнал ее, когда, пройдя через нагретые солнцем кустарниковые заросли, поднялся на гребень. Подобное зрелище всегда вызывает у нас чувство головокружения: кажется, будто время имеет дыры, в которые мы проваливаемся, возвращаясь к своему подлинному состоянию. Ничто не трогает нас сильнее, чем воспоминание о собственных безрассудствах, и потому я не мог не подняться на верх башни (в старые времена, очевидно, служившей наблюдательным постом против мавританских пиратов). Словно в зеркале, мне тут чудесным образом открылась другая сторона, мимо которой я когда-то проплыл, так и не увидев ее. Положение, в котором мы однажды оказались, обязательно повторится: время снова и снова набрасывает на нас свою сеть.
Вторую ночь я тоже провел в своем закутке, на парусине. Чуть свет меня разбудил Бенуа: чтобы показать мне берег Африки.
Я поспешно шагнул к поручням; было еще темно, лишь влажный ветерок намекал на начало нового дня. Я не увидел ничего, кроме дрожащего зеленого огонька, к которому мы медленно приближались. Потом в сумерках проступили размытые контуры гор. Наконец, позади нас из моря поднялось солнце и осветило гряду могучих округлых вершин — темно-красную в его свете. У их подножья море окаймляли плоские белые дома какого-то города. Бенуа назвал его Ораном; необычное название мне понравилось. Мы пришвартовались у каменной набережной, которая полукругом охватывала гавань и на которой ожидала нашего прибытия толпа оборванных темнокожих людей.
Теперь мы были на африканском побережье, и я бы с радостью прямо в порту сбежал, чтобы отправиться дальше своей дорогой. Однако нас, как прежде в Марселе, встретила группа солдат, и пришлось, хочешь не хочешь, ждать более подходящего случая.
Нас повели вверх по дороге, пробитой в красной горной породе. По обочинам росли запыленные алоэ; их цветоносы, мощные и сухие, как трут, протягивали иссохшие кисти с миниатюрными колокольчиками. Здесь мы впервые почувствовали, что значит более сильное солнце: Пауль и его товарищи поснимали куртки. По их разговорам можно было понять, что на пароходе они вволю оттянулись; они, похоже, вступили в заговор, чтобы и здесь сделать свою жизнь приятной, а работать как можно меньше. Один только Леонард плелся с печальным видом, большим носовым платком утирая пот со лба. Я беседовал с Бенуа обо всем, что попадалось нам по пути: о закутанном в грубый шерстяной плащ арабе, который протрусил мимо нас на ослике; о девушке с закрытой нижней частью лица и вытатуированной на лбу синей стрелой; о мальчике, тащившем насаженную на ивовый прут черную рыбу с красными жабрами.
Мы направлялись к низкому, цвета желтой глины, строению, которое венчало макушку поднимающейся из моря горы и которое Бенуа представил нам как форт Сен-Терез. В его стенах, как мы при входе увидели, помещался — помимо нескольких жалких бараков, где обитал личный состав, — четырехугольный мощеный двор, пропахший кухонными отбросами. Здесь нас накормили запеченной колючей рыбой с хлебом и налили нам по стакану вина; каждому также выдали стопку белья.
После еды нас отвели в запущенный сад, расположенный ниже обращенной к морю стены, в котором влачили жалкое существование немногочисленные фиговые деревья. Здесь нас выстроили перед большой кучей камней: мы должны были грузить камни в корзины, перетаскивать в другой конец сада и там возводить из них ограду.
Дело, как при всякой работе такого рода, продвигалось очень неспешно; все это походило на продолжительный послеобеденный разговор; Пауль еще и балагурил с солдатами, которые лениво присматривали за нами.
Я стоял, опираясь на лопату, возле кучи камней и время от времени наполнял корзину, которую Франке (с чьей угрюмой физиономии еще не исчезли следы от кулаков Реддингера) совал мне под нос. Но главным образом я с большим вниманием разглядывал нашу груду камней — ведь это было первое на Африканском континенте, что я мог без помех рассмотреть. Я ожидал от этой кучи чего-то особенного; правда, я и сам не мог бы сказать, чего именно: а вдруг, например, из какой-нибудь щели выползет золотистая змейка и развернет свои кольца… Так я неутомимо ждал до тех пор, пока солнце в небе не поднялось высоко, однако ничего подобного не случилось. Куча камней оставалась кучей камней, как и любая другая; она, судя по всему, ничем не отличалась от тех куч, какими можно любоваться в Люнебургской пустоши или в любой другой части света. Я мало-помалу начал скучать и был рад, когда время подошло к ужину.
Вернувшись в форт, я принялся основательно его изучать. Стена была не выше, чем в два человеческих роста; к ней примыкал деревянный сарай, в котором размещалась кухня и на который я мог бы без труда взобраться. Я решил поэтому сразу после наступления темноты смотаться отсюда