л большое значение религиозным обрядам, полагая, что тем самым благотворно влияет на чувства верующих, и потому, молясь, играл роль глубоко верующего человека с искусством, которому мог позавидовать талантливейший актер. Но сегодня Энвербей никак не мог сосредоточиться. Он вздрогнул и, приопустив веки, задумался. Почему-то он вспомнил опять об одеколоне. Очень неприятно. Запах «тенд-дорсей» так освежал голову, вызывал... лёгкость в мыслях. Неприятно. Плохая примета, она отвлекала, и он сбился в ракъатах, то есть точно определённых движениях во время молитвы.
Встрепенувшись, зять халифа украдкой, только уголками глаз, глянул по сторонам: не заметил ли кто непристойности его поведения, вздохнул и принялся совершать ракъаты с усердием, подобающим зятю халифа. Губы его благоговейно шевелились, но произносили не слова молитвы, а тексты новых военных приказов. Он уже отогнал от себя чувственный образ земной гурии, как он называл в минуты нежности свою жену — горянку, вдову Дарвазского бека, на которой женился после неприятной истории с этой прокажённой... При воспоминании о случае у Ибрагимбека он недовольно поморщился. Экий азиат. Хорошо, что удалось благополучно уехать тогда.
Молитва окончена.
Из соседней палатки выскочил мертвоголовый адъютант, словно он подглядывал в щёлочку и только ждал, когда экселенц господин паша закончит утренний туалет и молитву и соблаговолит приступить к текущим делам.
Выгнув талию, адъютант доложил:
— За ночь никаких происшествий не случилось.
— Сводку!
Адъютант звякнул шпорами и протянул листок бумаги.
В походе Энвербей всегда требовал сводку военных операций, и Шукри-эфенди из-за неё в ночные часы редко удавалось толком поспать.
Энвербей читал мелко исписанные листки и, покашливая, поглядывал на задернутый вход в свой шатер. Довольная улыбочка чуть скользнула по его тонким губам. Чадыр зашевелился, и на пороге появилась в ханатласном платье ханум с принадлежностями для варки кофе по-турецки.
Вежливо козырнув супруге, Энвербей приветствовал её:
— Gut morgen, gnedige Frau!
Меньше всего его беспокоило, что ханум не знает ни слова по-немецки.
Он снова козырнул и направился к палатке, из которой вышел адъютант.
— Ну-с, развязался язык у него? — спросил Энвербей.
— Никак нет. Молчит. Кормим солёным, воды не даём, держим на солнце...
Энвербей брезгливо поднял руку:
— К чему подробности?
— Мучится ужасно, но эти большевики железные…
— Он из этих... из будённовцев?
— Да.
— Ничего не добьемся... гм-гм... Расстрелять как шпиона.
— Но... он взят в бою... Он храбро отбивался один от целой группы... этих басмачей, защищая полевой телефон.
— Неважно. Кончать надо. Что ещё?
— Эфенди, вас ждёт вчерашний гость.
— Кто?
— Персидский купец Мохтадир Гасан-эд-Доуле Сенджаби.
— Что он хочет?
— Он желает лбом коснуться следа ваших ног. Он прослышал о славе ваших по...
— Ближе к делу. Что ему нужно?
— Он просит разрешения сказать вам, эфенди, об этом лично...
Пили кофе вместе. Энвербей никак не мог понять, что хочет от него гость. Говорил он столь цветисто, что смысл слов его ускользал.
На полслове Мохтадир Гасан-эд-Доуле Сенджаби осекся. Ему изменила всегдашняя выдержка. Глаза выдавали его. Они не отрываясь смотрели на левую руку зятя халифа, лежавшую свободно на низеньком столике сандала. Но растерянность купца тянулась всего несколько секунд. Усмехнувшись, он решительно положил свою руку рядом с рукой Энвербея. Теперь на шёлковом сюзане, покрывавшем столик, лежала смуглая, холеная, почти женская маленькая рука южанина и рука тяжелая, широкая, с белыми пальцами, суставы которых поросли красными волосами — рука человека северных стран. На безымянных пальцах обеих столь непохожих рук тускло мерцали огромные агаты совершенно одинаковой иссиня-чёрной, с гранатово-красными прожилками, расцветам.
Ещё не понимая, в чём дело, и начиная возбуждать в себе злость, вызванную фамильярным поведением этого довольно надоедливого, державшегося нарочито таинственно персидского торгаша, Энвербей хотел сказать резкость, но вдруг и его взгляд остановился на агатовых перстнях.
Он вздрогнул. Затем быстро глянул на бородатое лицо назойливого посетителя и снова посмотрел на агат.
— Стрела попала в небо, — несколько нервничая, но с торжеством проговорил Мохтадир Гасан-эд-Доуле Сенджаби.
— И небо вернуло стрелу, и молнией она ударилась о землю.
Страшно довольный, Мохтадир Гасан-эд-Доуле Сенджаби расплылся в улыбке:
— Не правда ли, ваше превосходительство, поразительное сходство, камешки вышли из-под резца одного мастера и выпилены из одного куска, а? Который же из них перстень халифа Маъмуна. Недаром арабы прозвали агат так многозначительно: акик — молния. Сколько мы времени говорили, взвешивали и мерили, отсыпали и переливали, а два одинаковых камешка молниеносно всё прояснили. Поистине вспышка молнии...
— Кто вы? — теперь зять халифа с огромным интересом смотрел на человека, которого минуту назад он собирался выгнать, потому что тот надоел ему туманными разговорами. Теперь иное дело. У гостя агатовый перстень. Такой же... И перед мысленным взором Энвербея промелькнули мокрые улицы Берлина, дребезжание звонка над дверью лавки антиквара... Снова зазвучал слегка пришептывающий голос самого антиквара: «Наденьте его на палец. Когда к вам придет с таким агатом человек, откройте ему душу и сердце. Он поможет...» Он снова взглянул на неправдоподобно красное лицо купца и машинально проговорил:
— Акик! Агат! По сути дела такая чепуха. Восточная экзотика! Глупость!
— Экзотика, умело использованная, тоже может пригодиться, — усмехнулся в свою крашеную бороду Мохтадир Гасан-эд-Доуле Сенджаби. Он оставил напыщенный тон и перешел с персидского языка на немецкий.
— Давайте внесём ясность в вопрос.
— Простите, — сказал Энвербей, — но я хотел бы знать, с кем имею честь...
— Позвольте мне уклониться от ответа. Я хотел бы, чтобы вы поговорили с Малькольмом Филипсом.
— Почему я должен с ним разговаривать? — вспылил Энвербей. — Он ведёт себя заносчиво и дерзко. Он держит себя как хозяин.
— Разрешите мне, эфенди, порекомендовать мягкость и выдержку. Этот англичанин живёт у вас уже много дней и..
— Я не хочу говорить с этим заносчивым петухом...
Много слов, ничего реального.
— Напрасно... По некоторым сведениям, коими располагаем мы, наши высокие друзья пришли недавно к мысли, что единственный человек, который мог бы объединить под своей высокой рукой... носящей, кстати, на пальце перстень воинственного халифа Маъмуна, это Энвер-паша.
— Но этот... этот Филипс еще вчера говорил иное... требовал соглашения с Ибрагимом-вором как с равным. С кем? С вором, конокрадом, вся жизнь которого — предательство, коварство. С коварства он начал, устроил засаду, убил несколько красноармейцев, взял их винтовки, вооружил девять своих конокрадов. Коварно завлёк в гости ещё восемь красных и, не поколебавшись нарушить гостеприимства, убил их, когда они спали. Возмутительно! Сонных. И ещё хвастался, дубина: «Не грех убить неверных». И дальше. Ещё и ещё коварство, хитрость. Скоро за Ибрагимом скакало сорок головорезов, опытных в умении резать, бить и убивать. И опять коварство: наглый ультиматум Председателю ревкома Курган-Тюбе Фаттаху. Фаттах не то перепугался, не то сговорился с Ибрагимом. Гарнизон в двести штыков с подозрительной поспешностью очистил крепость и отступил. Где же тут военное искусство? Хитрость и везение, удача и коварство. Ну, а теперь, когда появились в Восточной Бухаре настоящие командиры Красной Армии, Ибрагим только и занят тем, что спасает свою шкуру.
Энвер залпом выложил все то, что уже много месяцев разъедало его душу, всю ненависть и к Ибрагиму, и к его хозяевам, и к Локдоку... Долго бы он мог ещё говорить, но Мохтадир Гасан-эд-Доуле прервал его:
— Верьте мне... Я располагаю более свежими данными.
— Без конца они выдвигают без моего ведома, или, вернее, противопоставляют мне всяких Тугай-сары, Абду-Кагаров, Саид-Шамунов и ещё чёрт знает кого. И все они чем-то командуют. Только путаются под ногами, ничего не понимающие в этом деле.
— А Малькольм Филипс скажет то, что окажу я.
Адъютант доложил о приходе делегации дехкан. Времени было в обрез, но Энвербей, очень довольный, что даже в такие тяжёлые для него дни народ смотрит на него как на своего заступника, приказал немедленно их принять.
— Не уходите, — сказал он Мохтадиру Гасану-эд-Доуле.
Встав в свою любимую позу, что делал он уже бессознательно, и выждав, чтобы его придворный имам провозгласил славословие аллаху всевышнему и хутбу в его чесать, Энвербей произнёс речь на тему о торжестве дела ислама в борьбе с нечестивыми большевиками.
Крестьяне пришли оборванные, грязные, с устрашающе чёрными бородами и мрачными глазами. От них пахло потом, и зять халифа спешил закончить аудиенцию. Он уже сделал знак адъютанту, чтобы тот выпроводил их, как вдруг один из бородачей выскочил вперёд, точно его вытолкнули, и, проглотив слюну, выпалил:
— Эй, землю давай!
— К-какую землю? — растерялся от неожиданности Энвербей.
Ответ последовал хором:
— Помещичью!
Выступил вперёд Шукри-эфенди и напугал дехкан своим мёртвым, скелетоподобным лицом. Он наступал на просителей и сипло кричал:
— Вы, несчастливцы, от зависти лопнете... Я вижу, вы живёте на земле, чтобы для баловней судьбы закатилось время наслаждения и почёта... Не бывать этому. Богатство от аллаха, бедность от аллаха! Убирайтесь, пока целы!
Строптивых делегатов вывели. Некоторое количество минут потребовалось, чтобы утишить раздражение. Экие мужланы! И сюда проникли опасные идеи.
Мохтадир Гасан-эд-Доуле иронически улыбался.
Настроение у Энвера улучшилось. Разведка донесла, что красные замедлили своё наступление. Ибрагимбек и другие курбаши после долгих колебаний сообщили, что приедут на открывающийся вечером совет. Прибыла долгожданная партия винтовок из-за рубежа.