Агатовый перстень — страница 119 из 132

л большое значение религиозным обрядам, пола­гая, что тем самым благотворно влияет на чувства веру­ющих, и потому, молясь, играл роль глубоко верующего человека с искусством, которому мог позавидовать талантливейший актер. Но сегодня Энвербей никак не мог сосредоточиться. Он вздрогнул и, приопустив веки, задумался. Почему-то он вспомнил опять об одеколоне. Очень неприятно. Запах «тенд-дорсей» так освежал голо­ву, вызывал... лёгкость в мыслях. Неприятно. Плохая при­мета, она отвлекала, и он сбился в ракъатах, то есть точно определённых движениях во время молитвы.  

Встрепенувшись, зять халифа украдкой, только уголками глаз, глянул по сторонам: не заметил ли кто непристойности его поведения, вздохнул и принялся совершать ракъаты с усердием, подобающим зятю хали­фа. Губы его благоговейно шевелились, но произносили не слова молитвы, а тексты новых военных приказов. Он уже отогнал от себя чувственный образ земной гурии, как он называл в минуты нежности свою жену — горян­ку, вдову Дарвазского бека, на которой женился после неприятной истории с этой прокажённой... При воспо­минании о случае у Ибрагимбека он недовольно помор­щился. Экий азиат. Хорошо, что удалось благополучно уехать тогда.

Молитва окончена.

Из соседней палатки выскочил мертвоголовый адъю­тант, словно он подглядывал в щёлочку и только ждал, когда экселенц господин паша закончит утренний туалет и молитву и соблаговолит приступить к текущим делам.

Выгнув талию, адъютант доложил:

—  За ночь никаких происшествий не случилось.

—  Сводку!

Адъютант звякнул шпорами и протянул листок бу­маги.

В походе Энвербей всегда требовал сводку военных операций, и Шукри-эфенди из-за неё в ночные часы ред­ко удавалось толком поспать.

Энвербей читал мелко исписанные листки и, покаш­ливая, поглядывал на задернутый вход в свой шатер. До­вольная улыбочка чуть скользнула по его тонким губам. Чадыр зашевелился, и на пороге появилась в ханатласном платье ханум с принадлежностями для варки кофе по-турецки.

Вежливо козырнув супруге, Энвербей приветствовал её:

—   Gut morgen, gnedige Frau!

Меньше всего его беспокоило, что ханум не знает ни слова по-немецки.

Он снова козырнул и направился к палатке, из которой вышел адъютант.

—  Ну-с, развязался язык у него? — спросил Энвер­бей.

— Никак нет. Молчит. Кормим солёным, воды не да­ём, держим на солнце...

Энвербей брезгливо поднял руку:

—  К чему подробности?

—  Мучится ужасно, но эти большевики железные…

—  Он из этих... из будённовцев?

—  Да.

—  Ничего не добьемся... гм-гм... Расстрелять как шпи­она.

—  Но... он взят в бою... Он храбро отбивался один от целой группы... этих басмачей, защищая полевой теле­фон.

— Неважно. Кончать надо. Что ещё?

—  Эфенди, вас ждёт вчерашний гость.

—  Кто?

—  Персидский купец Мохтадир Гасан-эд-Доуле Сенджаби.

—  Что он хочет?

—  Он желает лбом коснуться следа ваших ног. Он прослышал о славе ваших по...

—  Ближе к делу. Что ему нужно?

—  Он просит разрешения сказать вам, эфенди, об этом лично...

Пили кофе вместе. Энвербей никак не мог понять, что хочет от него гость. Говорил он столь цветисто, что смысл слов его ускользал.

На полслове Мохтадир Гасан-эд-Доуле Сенджаби осе­кся. Ему изменила всегдашняя выдержка. Глаза выдава­ли его. Они не отрываясь смотрели на левую руку зятя халифа, лежавшую свободно на низеньком столике сан­дала. Но растерянность купца тянулась всего несколько секунд. Усмехнувшись, он решительно положил свою руку рядом с рукой Энвербея. Теперь на шёлковом сюзане, покрывавшем столик, лежала смуглая, холеная, почти женская маленькая рука южанина и рука тяжелая, широкая, с белыми пальцами, суставы которых поросли красными волосами — рука человека северных стран. На безымянных пальцах обеих столь непохожих рук тускло мерцали огромные агаты совершенно одинаковой иссиня-чёрной, с гранатово-красными   прожилками, расцветам.

Ещё не понимая, в чём дело, и начиная возбуждать в себе злость, вызванную фамильярным поведением этого довольно надоедливого, державшегося нарочито таинст­венно персидского торгаша, Энвербей хотел сказать рез­кость, но вдруг и его взгляд остановился на агатовых перстнях.

Он вздрогнул. Затем быстро глянул на бородатое ли­цо назойливого посетителя и снова посмотрел на агат.

—  Стрела попала в небо, — несколько нервничая, но с торжеством проговорил Мохтадир Гасан-эд-Доуле Сенджаби.

—  И небо вернуло стрелу, и молнией она ударилась о землю.

Страшно довольный, Мохтадир Гасан-эд-Доуле Сенджаби расплылся в улыбке:

—  Не правда ли, ваше превосходительство, порази­тельное сходство, камешки вышли из-под резца одного мастера и выпилены из одного куска, а? Который же из них перстень халифа Маъмуна. Недаром арабы про­звали     агат так многозначительно: акик — молния. Сколько мы времени говорили,    взвешивали и мерили, отсыпали и переливали, а два одинаковых камешка молниеносно всё прояснили. Поистине вспышка молнии...

—  Кто вы? — теперь зять халифа с огромным  инте­ресом смотрел на человека, которого минуту назад он со­бирался выгнать, потому что тот надоел ему туманными разговорами. Теперь иное дело. У гостя агатовый пер­стень. Такой же... И перед мысленным взором Энвербея промелькнули мокрые улицы Берлина, дребезжание звон­ка над дверью лавки антиквара... Снова зазвучал слегка пришептывающий голос самого антиквара: «Наденьте его на палец. Когда к вам придет с таким агатом  человек, откройте ему душу и сердце. Он поможет...» Он снова взглянул на неправдоподобно красное лицо купца и ма­шинально проговорил:

—  Акик! Агат! По сути дела такая чепуха. Восточная экзотика! Глупость!

—  Экзотика, умело использованная, тоже может при­годиться, — усмехнулся в свою крашеную бороду Мохта­дир Гасан-эд-Доуле Сенджаби. Он оставил напыщенный тон и перешел с персидского языка на немецкий.

—  Давайте внесём ясность в вопрос.

—  Простите, — сказал Энвербей, — но я хотел бы знать, с кем имею честь...

— Позвольте мне уклониться от ответа. Я хотел бы, чтобы вы поговорили с Малькольмом Филипсом.

—  Почему я должен с ним разговаривать? — вспылил Энвербей. — Он ведёт себя заносчиво и дерзко. Он дер­жит себя как хозяин.

—  Разрешите мне, эфенди, порекомендовать мягкость и выдержку. Этот англичанин живёт у вас уже мно­го дней и..

—  Я не хочу говорить с этим заносчивым петухом...

Много слов, ничего реального.

—   Напрасно... По некоторым сведениям, коими распо­лагаем мы, наши высокие друзья пришли недавно к мыс­ли, что единственный человек, который мог бы объеди­нить под своей высокой рукой... носящей, кстати, на пальце перстень воинственного халифа Маъмуна, это Энвер-паша.

— Но этот... этот Филипс еще вчера говорил иное... требовал соглашения с Ибрагимом-вором как с равным. С кем? С вором, конокрадом, вся жизнь которого — пре­дательство, коварство. С коварства он начал, устроил за­саду, убил несколько красноармейцев, взял их винтовки, вооружил девять своих конокрадов. Коварно завлёк в гости ещё восемь красных и, не поколебавшись нарушить гостеприимства, убил их, когда они спали. Возмутительно! Сонных. И ещё хвастался, дубина: «Не грех убить невер­ных». И дальше. Ещё и ещё коварство, хитрость. Скоро за Ибрагимом скакало сорок головорезов, опытных в умении резать, бить и убивать. И опять коварство: наг­лый ультиматум Председателю ревкома Курган-Тюбе Фаттаху. Фаттах не то перепугался, не то сговорился с Ибрагимом. Гарнизон в двести штыков с подозрительной поспешностью очистил крепость и отступил. Где же тут военное искусство? Хитрость и везение, удача и коварство. Ну, а теперь, когда появились в Восточной Бухаре нас­тоящие командиры Красной Армии, Ибрагим только и занят тем, что спасает свою шкуру.

Энвер залпом выложил все то, что уже много месяцев разъедало его душу, всю ненависть и к Ибрагиму, и к его хозяевам, и к Локдоку... Долго бы он мог ещё гово­рить, но Мохтадир Гасан-эд-Доуле прервал его:

—  Верьте  мне...  Я  располагаю  более  свежими  дан­ными.

—  Без конца они выдвигают без моего ведома, или, вернее, противопоставляют мне всяких Тугай-сары, Абду-Кагаров, Саид-Шамунов и ещё чёрт знает кого. И все они чем-то командуют. Только путаются под ногами, ничего не понимающие в этом деле.

—  А Малькольм Филипс скажет то, что окажу я.

Адъютант доложил о приходе делегации дехкан. Вре­мени было в обрез, но Энвербей, очень довольный, что даже в такие тяжёлые для него дни народ смотрит на него как на своего заступника, приказал немедленно их принять.

—  Не уходите, — сказал он Мохтадиру Гасану-эд-Доуле.

Встав в свою любимую позу, что делал он уже бессознательно, и выждав, чтобы его придворный имам про­возгласил славословие аллаху всевышнему и хутбу в его чесать, Энвербей произнёс речь на тему о торжестве дела ислама в борьбе с нечестивыми большевиками.

Крестьяне пришли оборванные, грязные, с устраша­юще чёрными бородами и мрачными глазами. От них пах­ло потом, и зять халифа спешил закончить аудиенцию. Он уже сделал знак адъютанту, чтобы тот выпроводил их, как вдруг один из бородачей выскочил вперёд, точно его вытолкнули, и, проглотив слюну, выпалил:

—  Эй, землю давай!

—  К-какую землю? — растерялся от неожиданности Энвербей.

Ответ последовал хором:

—  Помещичью!

Выступил вперёд Шукри-эфенди и напугал дехкан своим мёртвым, скелетоподобным лицом. Он наступал на просителей и сипло кричал:

—  Вы, несчастливцы, от зависти лопнете... Я вижу, вы живёте на земле,   чтобы для баловней судьбы закати­лось время наслаждения и почёта... Не бывать этому. Бо­гатство от аллаха, бедность от аллаха! Убирайтесь, пока целы!

Строптивых делегатов вывели. Некоторое количество минут потребовалось, чтобы утишить раздражение. Экие мужланы! И сюда проникли опасные идеи.

Мохтадир Гасан-эд-Доуле иронически улыбался.

Настроение у Энвера улучшилось. Разведка донесла, что красные замедлили своё наступление. Ибрагимбек и другие курбаши после долгих колебаний сообщили, что приедут на открывающийся вечером совет. Прибыла дол­гожданная партия винтовок из-за рубежа.