Агатовый перстень — страница 23 из 132

А волны конников катились и катились мимо дрожав­шего всем телом Трофима, мимо крепкой дубовой ка­литки, мимо домика Ильиничны. Ровный топот гудел в предутреннем холодном воздухе, вливавшимся в грудь игристым вином.

Как и что случилось дальше, Сухорученко помнит только в тумане.

Тряхнул он своими кудлами, кинулся во двор. Вывел из конюшни крепенького меринка, не взглянул даже на окно, за которым на двуспальной кровати, ничего не по­дозревая, почивала раздобревшая грудастая жена, за­брался в седло и выехал со двора.

Что думал тогда Трофим, бог его ведает. Может, уже и тогда созрела в его еще не совсем заплывших жиром мозгах решение, перевернувшее всю его жизнь раз и навсегда, а может и просто так захотелось ему прока­титься немного на мерине, погулять под звуки лихой пес­ни, подставить лицо бодрящему ветерку.

Выехал Трофим на улицу и примкнул в сумраке на­рождающегося утра к взводу конников, и не где-нибудь робко, в хвосте колонны. Нет, втёрся он прямехонько в самую гущу. И поехал...

Поехал, даже не оглянулся на родной дом своей мате­ри мещанки Ильиничны. Так и остались стоять ворота сиротливо открытыми настежь...

Солнце встретил Сухорученко уже далеко в степи. Выглядел он здоровяком, ехал на добром сытом мерине и подпевал конникам густым басом. Воинская часть по­палась смешанная, шедшая на пополнение дивизий, поредевших под ударами белоказаков Мамонтова. Ко­мандиры иных бойцов видели только впервые, мельком. Никто особенно и не стал спрашивать Трофима, кто он да откуда. Хочет сражаться за Пролетарскую Револю­цию —  и хорошо. Да и не те времена были, чтобы очень спрашивать.

Только спросил командир эскадрона имя да фамилию, да прибавил: «Вот касательно оружия, на винтовку, а клинок сам добудешь... в бою».

Так и стал мещанин Трофим Палыч Сухорученко бойцом Первой Конной...  Трудно пришлось с непривычки лежебоке да сладкоежке. Может быть, и вернулся бы он к своей картошечке да перине, но в тот же день, как вы­ехал он на своем мерине из ворот мамашиного дома, всту­пила дивизия, куда он попал, в ожесточённые бои с мамонтовцами. Легкое, но болезненное ранение так обо­злило Трофима Палыча на беляков, что он осатанел и лез в драку уже совсем очертя голову. И через полмесяца никто бы из домашних и соседей из города Хренового не узнал в сожжённом дочерна, худом, жилистом, увешан­ном трофейным оружием, бывшего обрюзгшего байбака Трофима Палыча, сына мещанки Ильиничны. И хоть стёр себе кожу на ляжках и на заду до мяса Сухорученко, хоть и голова была замотана кровавым бинтом, хоть одна рука висела на перевязи и сверлило в отбитых пе­ченках, но глядел он орлом и пел всё так же зычно. Степь, кони, стрельба, клинок, безумная скачка так завладели помыслами Трофима Палыча, что сумрак горницы, огонь­ки лампад, белое тело жены редко теперь всплывали в его памяти, да и то только на какое-то мгновение, и тут же пропадали.

Стал Сухорученко скоро храбрым командиром, но не больно дисциплинированным.

И когда сейчас посмотрел ему вслед командир про­славленной одиннадцатой, подумал и сказал вновь:

—  Беда с ним... Зарывается анархист, закалки про­летарской не хватает.

Но в голосе комдива одиннадцатой была теплота и гордость.

—  Товарищи командиры, — продолжал комдив разбор предстоящей операции, — в районе Байсуна части против­ника засели на сопках, вот здесь...    Учтите — сопки в неожиданной близости от нас укреплены. Разведчики Гриневича доносят: повсюду окопы, блиндажи даже. За зиму понарыли себе нор, и с толком. Энверу в опытности отказать нельзя. У него начальники из турецких и, даже говорят, английских офицеров. Голыми руками их не возьмёшь. Основные силы энверовцев сосредоточены про­тив нас под Байсуном и дальше до Денау. Надо отдать справедливость, сукин сын Энвер догадался,   в каком направлении наша колонна может нанести главный удар.

—  Да ему особенно и догадываться нечего, — вмешал­ся Гриневич. — Сейчас их преимущество в количестве. Их много, нас мало. Но бояться нам этого нечего. Надо толь­ко быть начеку, чтобы они не навалились в первом    по­рыве и не раздавили. Малейшая растерянность — и нас раздавят. Ну, а если им дать отпор, вся их хвалёная армия рассыпется. Нельзя забывать:  подавляющая мас­са людей у них идёт на войну не по своей воле. Их го­нят силой. Там беднота, батраки, чайрикеры, нищие пас­тухи — обманутые, одурманенные религией. При первом удобном случае они окажутся с нами, потому что ненави­дят своих баев, арбобов, беков. С другой стороны, Энвер пустил в свое войско много всякого сброда: разбойников, конокрадов, контрабандистов... Пока    есть что    грабить, они храбрецы... Малейшая опасность — и они в кусты. Энвербей, не сомневаюсь, знает слабые стороны своей грабьармии, попытается брать нас наскоком. Он держит свои части в кулаке, боится, что если только растянуть их, они разбегутся, как тараканы. Поэтому он и держится дюшамбинского тракта, дороги царей.

—  Вот дорогу царей мы и превратим в дорогу побе­ды, — проговорил комдив, — здесь Энверу и голову сло­мить. Ломать начнет Сухорученко...    Эх, кажется, на­чался...

Из глубины ночи рассыпалась дробь пулемета...

Командиры поспешили во двор и стали слушать. Старые байсунские горы  ожили. Порывы ветра доно­сили всё разраставшиеся звуки далекого боя, слов-но гул набата раскатился волной по долинам и по взго­рьям...

—  Эге, теперь пошла пехота...

Комдив здесь же, на дворе, закончил свою мысль:

—  Отдельные группы энверовцев держатся южнее, на среднем течении реки Сурхан. Переправу Кокайты мы держим прочно. Вы, Гриневич, сегодня    к вечеру начнёте... Не теряйте только связи с пехотой... ощуще­ния локтя... Действуйте...

Так горы и степи пришли в движение. Обе колонны Красной армии перешли в наступление.

Припекало горячее солнце. Иссиня-голубое небо, куполом опираясь на устои снегового Гиссарского хреб­та на севере и на коричневые громады Баба-Тага на юге, поднялось в неизмеримые выси, и только в бездне его парили чуть видимые орлы, подальше от струящего­ся с нагретой земли пекла. Стремительный марш ислам­ского воинства на Бухару, на Самарканд, на Ташкент к полудню что-то замедлился. Сам Энвер бодро сидел на коне, но от солёного пота зудила кожа и он часто выти­рал шею. Платок отсырел и потемнел от грязи. Пылевая туча, точно привязанная, неотступно плыла вслед за тысячными походными колоннами. Войска двигались в густом тумане. Задыхались люди, кони. Мучила не­стерпимая жажда, и всадники изредка в одиночку, не слушая команду, отделялись от своих подразделений и мчались по сухой сте-пи к зеленым пятнам камыша. Там была вода, прохлада. Но, увы, вода оказалась солоно­ватой и совсем не утоляла жажду.

Главные силы Энвера втягивались в лощину Тангимуш, носившую недоброе имя Ущелья Смерти. Делалось всё жарче. Вода в речке стала ещё солонее. Повсюду среди дышавших зноем гигантских валунов, на порос­ших колючкой полянках, под низенькими обрывами, на голых склонах сопок сидели, лежали, бродили ошалев­шие от жары, солнца, пыли нукеры с воспаленными, багровыми лицами. Кони с побелевшими, судорожно вздымающимися мокрыми боками понуро тыкались мордой в кристально-прозрачную, но отвратительно солё­ную воду речки.

Но колонны, во главе с Энвербеем, всё ползли, не­уклонно двигаясь мимо усеянных утомленными спешив­шимися всадниками на запад к благодатному, утопав­шему в рощах и садах Байсуну.

Курбаши советовали Энвербею остановить войско на отдых. «Вечером, освежившись, отдохнув, двинемся дальше».

Но главнокомандующий оставался непреклонным. Как? Из-за какой-то жары останавливаться! Испортить начало столь блестящего похода. Поселить в души со­мнение, неуверенность. Нет, ни в коем случае! И взгляд его становился всё упорнее, а брови сдвигались всё воинственнее.

«Наконец, — говорил Энвербей, — чего мы боимся. Нашим воинам жарко и душно. Это так! Но и Красной Армии не сладко. Многие их бойцы — северные люди. Солнце юга для них хуже смерти. Большевистские сол­даты валяются сейчас на земле, высунув языки, изнемо­гая от жажды, ищут тени. Вперёд, мы возьмём их го­лыми руками.

Курбаши подобострастно сгибались в поклонах, бор­мотали:

—  Да будет ваш глаз ясен!

—  Увы, слушатель должен быть умным,  а куда уж нам!

—  Море вашего великодушия да бушует!

Но отойдя в сторону, они бормотали проклятия. Не­довольство их росло. Духота, соленая вода, усталость лишали их самообладания. Дорожные муки — муки могилы.

—  Сам маленький, — злился Ибрагимбек,— а голос как выстрел.

—  Раскомандовался, — вторил ему Даниар-курбаши. — Собака приказывает своему хвосту. А мы сами приказывать умеем.

—  Наобещал целые горы, — сказал курбаши Алим Крючок, — сам завёл нас в солёную щель и кричит: «После победы отдохнём!» — А по мне: лучше сегодня яйцо, чем завтра курица!

Конечно, Энвербей не слышал разговоров своих «ге­нералов», как называл он их не без иронии. Но недо­вольные, надутые физиономии курбашей не укрылись от его взгляда.

—  Позвать ко мне Сеидуллу Мунаджима!

Мертвоголовый адъютант Шукри эфенди исчез и почти тотчас же появился со старичком из сирийцев. Он был одной из немногих слабостей Энвербея, уступкой рационалистического сухого разума зятя халифа мис­тике и силам потустороннего мира. Верил ли сирийцу-астрологу Энвербей, он и сам сказать не мог. Обычно он издевался над Сеидуллой Мунаджимом, презритель­но называя его кустарем-«волшебником», но… что скры­вать? Порой Энвербей чего-то искал в таинственном бреде сирийца.

Обливаясь потом, сипя и разевая рот, как рыба, вы­тащенная из воды, Сеидулла Мунаджим робко прибли­зился к Энвербею.

—  Ну-с, волшебник, как живешь? Как твои гаданья? Не правда ли, они хороши для самого гадальщика. Пи­тают его бесплодные мечтания.

—  О нет, — засипел сириец, — я вижу, о прибежище величия, молнию, вырвавшуюся из твоей руки и прон­зившую тучи подобно блистающему мечу.

И он пальцем ткнул в перстень, горевший на руке Энвера красно-чёрным своим агатом. Энвербеи прило­жил камень ко лбу и удивился. Воспаленной кожей он почувствовал приятный холодок камня.