Агатовый перстень — страница 42 из 132

л караулов. Он верил в свою силу, в страх, который он внушает всем и вся... Он забыл, с кем имеет дело, за­был, что курусайцы заслужили славу сварливых людей, забыл историю с Ибрагимом, забыл про случай с Касым-беком, забыл, что нищим дехканам нечего терять.

Действовали Шакир Сами и его товарищи расчётливо и беспощадно. Едва ли кто из басмачей успел проснуться, да и то лишь, чтобы заглянуть в лицо смерти.

Но старик Шакир Сами немного был чудак. Он огор­чился, что такой злодей, как Батырбек Болуш, так и покинет этот мир, не осознав своих чёрных дел и зло­действ.

Поэтому он разбудил Батырбека Болуша и, пока два сильных парня держали его за плечи, он сказал ему:

— Твои злодейства перелились через край. Тебе стыдно, господин. Ты домулла, учёный челевек, тебе чи­тать молитвы и утешать нас священным писанием, а ты избрал путь пролития крови и людоедства.

Серьёзно, почти без удивления смотрели на старика тёмные, злые глаза Батырбека Болуша, особенно тёмные и злые на побледневшем лице. Он весь со своим уродли­вым горбом, хилым, дрожащим не то от холода, не то от ужаса телом, в тонком белье, казался слабым, беспо­мощным

—   Как смеешь ты, голодранец, угрожать мне, — лязкая зубами, пытался кричать курбаши.

—  Не пугай! Мы теперь не голодранцы, мы теперь, — и вдруг у Шакира Сами сорвалось: — Ревком!

Старик сам испугался этого слова, но тут же при­осанился и важно проговорил:

—  Читай отходную молитву.

—  Зачем тебе моя смерть, старик? — с трудом выдавил Батырбек Болуш. — Если так сделаешь, разве небо вывернется наизнанку?

—  Молись! Всю жизнь ты давал пищу могиле, а могила сожрала тебя!

—   Берегись, старик, небесной кары!

—  Для бедного и голого и небеса всегда тиран!

Одним сильным движением Батырбек Болуш стряхнул зазевавшихся парней, отшвырнул старика и в не­сколько прыжков оказался рядом с лошадью. Ещё секун­да — и он вылетел со двора, отчаянно колотя голыми пятками по бокам коня.

Выбежав со двора, Шакир Сами долго стоял и смот­рел во тьму, прислушиваясь к удалявшемуся топоту. Не­сколько кишлачных парней, вскочив на басмаческих ко­ней, ускакали искать беглеца.

— Плохо, — сказал Шакир Сами, — упустили. Ночь чревата событиями. Посмотрим, чем разродится она утром.

Быть может, первый раз в жизни он признал, что допустил ошибку и всё потому, что взялся не за свое де­ло. Его удел пахать землю, сеять хлеб, а не воевать. С людьми войны требуется особая сноровка, особое уме­ние. А где же военная сноровка у него, у Шакира Сами, земледельца?

Глава одиннадцатая. БИТВА   КАМНЕЙ


                                                                    Не говори: «Лошадь не лягнёт —

                                                                    собака   не укусит!»

                                                                                     Шибиргани.


                                                                    Когда  бы   конь знал свою силу,

                                                                    никого бы  на  спину себе не  пустил.

                                                                                     Алаярбек Даниарбек.


На самом деле Энвербей отнюдь не считал себя по­бёжденным, хотя основное ядро его армии понесло боль­шие потери. По крайней мере, зять халифа ничем внешне не выдавал своих тревог и сомнений. Держался он по-прежнему высокомерно и заносчиво. С басмаческими курбашами обращался, как с мальчишками, повторяя во всеуслышание упрямым, гнусавым голосом: «Воевать не умеете. Дисциплины не знаете. Банда!»

С разъярённым Фузайлы Максумом у Энвера про­изошла дикая, истерическая сцена, во время которой оба они вели себя не столько военачальниками, сколько тор­гашами. Кричали друг на друга, вопили, желчно припо­минали старые счеты: какие-то десять винтовок, лошадь буланой масти с белой звёздочкой на лбу. В конце кон­цов Фузайлы Максум совсем осип, зачирикал птичкой и, махнув рукой, ушёл. На глазах у Энвербея он собрал своих изрядно потрёпанных, побитых каратегинцев и увёл их, сыпя проклятиями. Приближённые Энвербея умоляли его, упрашивали послать за Фузайлы Максумом, уговорить его вернуться. Но Энвербей счел ниже своего достоинства просить какого-то горного грабителя, разбой­ника. «Я его повешу», — заявил Энвербей. В эту же ночь исчезли и матчинцы Рахмана Мингбаши. Сам Рахман Мингбаши сидел за дастарханом с Энвербеем и ужинал, когда кто-то сообщил неприятную новость. Рахман Минг­баши настолько растерялся, что с него слетела вся свой­ственная ему спесь, и он, оправдываясь, буквально пре­смыкался перед Энвербеем, чуть не плача. Позже они проехали вместе в кишлак, где стояли матчинцы, но не обнаружили ни малейших следов отряда. Поразительно, что до сих пор матчинцы ничем не выражали ни своего недовольства, ни сомнений. Всё это были тёмные, одетые в звериные и козьи шкуры и грубую домотканную ткань люди, бороды у них росли прямо из-под скул и не знали ни ножниц, ни бритвы. Головы они брили редко, и поэто­му косицы волос выбивались из-под шапок, и неизвестно, где начинались волосы и где кончался мех. Что с них спросишь: водят они у себя в Матче коз, едят лепёшки из тутовых сушёных ягод и даже предписанных исламом омовений от нечистоты не совершают. Безропотностью матчинцы отличались изумительной. Повиновались они своему родовому старейшине Рахману Мингбаши беспре­кословно и сражались без страха до последнего вздоха в самых безвыходных обстоятельствах.

Они очень смутно представляли себе догматы ислам­ской религии и в простоте душевной полагали, что «ал­лах» и «худо» — разные боги. К ним присоединяли они своих древних богов и божков — скал, рек, ледяных гор. Преобладала же у них полузабытая вера в бога солнца, сохранившаяся ещё от времён магов-зороастрийцев. Эн­вербей было попытался их просветить и направил даже ледяные горы ученого имама, но тот ничего не добился и вынужден был убраться подобру-поздорову.

Воевали матчинцы толпой, совещались толпой и ушли тихо, незаметно толпой  как один.

— Собрались в круг, пошептались и ушли. Сразу ушли все скопом, — сказали в селении, когда туда при­ехал Энвербей с Рахманом Мингбаши.

На обширной луговине, где лагерем стояли ещё только недавно матчинцы, зловеще тлели во тьме угли потух­ших костров; даже при тусклом свете луны видно было, что трава примята, потоптана. Гудел ветер в ветвях ги­гантского чинара, да где-то кричал филин.

Рахман Мингбаши суетился, махал руками, сыпал проклятиями.

—  Надо вернуть. Я верну проклятых.

Со своими приближёнными он ускакал во тьму ночи и... не вернулся.

Но Энвербей не остался один. Степные басмачи не покинули его. Куда они могли деваться?! Селения и род­ные их очаги были здесь, на просторах речных долин. Курбаши Даниар не отходил от зятя халифа, и все пони­мали, что он хочет выслужиться.

—  О господин, я говорил — не верь Ибрагимбеку. Хитрец и обманщик.   Был вором и остался вором. Гово­рил я — нельзя верить Фузайлы Максуму — трус он и об­манщик. Говорил я о Рахмане Мингбаши — козий пас­тух он, ему только камни грызть. Лучше, что они ушли. Лучше, что убрались их воры. Клянусь, я приведу столь­ко джигитов, сколько ты прикажешь.

Курбаши Давлет Минбай больше молчал, но благо­душествовал. Сколько соперников убралось с пути к воз­вышению и наградам.

Нельзя сказать, что Энвербей оставался довольным и спокойным. Он потерял около шести тысяч бойцов. Ар­мия ислама таяла и слабела на глазах.

Им овладела лихорадка деятельности. Прежде всего надо поднять дух армии. И он вспомнил старые времена. Армянские селения тоже проявляли непокорность, строп­тивость. Известно, чем все это для них тогда кончилось. В памяти воскресали зарева, кровь, обезумевшие от ужаса лица людей.

Энвер отдал приказ:

—  Жители селения Курусай злодейски умертвили вои­нов Батырбека  Болуша, отказались дать  армии ислама хлеб и баранов. Жители Курусая известны своим сварли­вым нравом и приверженностью к большевикам. Сравнять селение с землей, запахать, засеять на его месте ячмень! Ни одна душа   чтоб живой не ушла!

Железной рукой он, Энвербей, наведёт порядок в Гор­ной стране.

Пусть ненавидят, но повинуются!

Орда ринулась на селение Курусай. Тучей надвига­лись басмачи со всех сторон. Выхватили клинки так, что сверкнуло море стали, и погнали коней с воплем: рубить, рубить, рубить!

Налетели и... отхлынули ошеломлённые...

На этот раз Шакир Сами не стал ждать, когда ка­кая-то девчонка Жаннат выйдет вперёд и скажет: «Дадим отпор!» Нет, не мог он сидеть и смотреть сложа руки на убийства и разорение. Он распоряжался и приказывал. Все слушались его беспрекословно. И вышло как-то само собой, что все называли его почтительно: «Товарищ Рев­ком». Односельчане не знали, что значит это звучное сло­во, но они слышали, что Шакир Сами сам назвал себя так в присутствии кровавого Батыра Болуша. Они пом­нили, как побледнел и задрожал курбаши при этом сло­ве. И, наконец, с этим словом они связывали Советскую власть, Красную Армию, нёсшие освобождение и счастье грудящимся.

По приказу своего старейшины и ревкома Шакира Сами градом камней встретили дехкане орду. Всё население кишлака поднялось на плоские крыши домов, насыпало груды камней и открыло огонь из дедовских мултуков, едва басмачи подскакали к глухим глинобитнм стенам. Мужчины бросали и бросали камни, взмахивая руками до боли в плечах. Женщины собрались на крышах поодаль и кричали. Крик их, жуткий, пронзительный, нёсся над вершинами низких холмов, над скудными полями. Крик нёсся, как голос бедствия, как отчаянный вопль о помощи. Уже энверовокие всадники отхлынули и отскакали на безопасное расстояние, а женщины кричали всё так же ужасно, безнадежно. Они кричали так, зная, что гибель их неизбежна, что помощи ждать им неоткуда. Они переставали кричать только на несколько минут, чтобы по лестницам притащить в подо­лах платьев ещё и ещё камней. Но вот снова вспыхнул их жуткий крик. Ошеломлёные было отпором дехкан и пас­тухов, басмачи озверели и снова ринулись на кишлак. Ярость их не знала предела. Сопротивляться?! Они смеют сопротивляться? Ну, нет! Теперь тот курусаец, кого сра­зит сабля в борьбе, счастливую имеет судьбу. В красном тумане басмачам мерещились самые дикие, сладостраст­ные картины оргии, которую они учинят в мятежном селе­нии. Ни один не уйдёт от ножа и огня. Только бы вор­ваться в кишлак.