На смену им привели толстую бабу с одутловатым лицом и подбитым глазом. Она только что плеснула раскаленным жиром в лицо одному из полицейских, но спьяну промахнулась, зато схлопотала приличную гулю и место в тюремной карете, куда залезла без особого огорчения. Затем пришел черед двух беглых солдат с Желтыми и опухшими от извечной пьянки рожами. Из одежды на них были лишь донельзя изодранные шаровары и просившие каши опорки из шинельного сукна.
Но тот, кто нужен был им позарез, до сих пор обнаружен не был. Тартищев все чаще и чаще косился на посмурневших своих агентов, но пока помалкивал.
Правда, дал в морду одному из задержанных, босому оборванцу в грязной женской рубахе с короткими рукавами, открывающей могучую шею и здоровенные плечи. При виде Тартищева он загремел:
— Многая лета Федору Михайловичу, многая лета! — Но, получив свое, замолчал и полез в тюремную карету, уже битком набитую арестантами. Карета тут же тронулась с места, а из нее вновь загудело «многая лета».
Тартищев, усмехнувшись, пояснил:
— Степка Махалкин это. Соборным певчим был, семинарист… А на Пасху стишки богохульные пел на площади, спьяну, конечно! Городовой его задержал, а он ему рожу раскровенил и сбежал… Вот я ему тот случай и припомнил, чтоб знал, как чужие рожи бить!
Внезапно где-то в закоулках Рыгаловки глухо бухнул выстрел, следом другой… Тартищев встрепенулся.
Глаза его хищно блеснули.
— Вот это, кажется, наше! — Он перекрестился и посмотрел на Ивана. — Давай, с богом! — И повернулся к Алексею:
— Пошли!
И тут Алексей впервые увидел, как бегает начальник сыскной полиции. Придерживая рукой шашку, он мчался с холма вниз, и даже легкий Иван едва поспевал за ним. Алексею было труднее. Он еще не научился так ловко, с лета преодолевать таежные преграды: трухлявые валежины, старые пни и поросшие лишайяиками базальтовые глыбы, скрывавшиеся в зарослях низкого кустарника. От самой тайги только эти препятствия и остались, но тем не менее Алексей едва не вывернул ногу и основательно расшиб локоть, прежде чем достиг первых хибар Рыгаловки.
Тартищев и Иван на бегу растолкали громко галдящих и что-то окруживших полицейских. Их было не меньше взвода, распаленных и возбужденных только что случившимися событиями. При виде Тартищева они расступились, и один из них, здоровенный унтер-офицер с красным потным лицом, пояснил, кивнув головой на лохматого, в мокрой рванине обитателя Рыгаловки, сидевшего на земле с неестественно вывернутой правой ногой и заведенными назад руками:
— Кажись, споймали кого велели, вашскобродие!
У него тут яма выкопана для жилья. Пытался стрелять, но мы по-своему управились. Вон, Григорьев, — кивнул унтер-офицер на одного из полицейских, — ему на голову полбочки «золота» вывернул, так он из той ямы так сиганул, ну точно тетерев из-под снега. Теперь вот воду на него льем, чтоб дух перешибить. Вонят он больно!
Тартищев подошел к задержанному. Это был крупный, широкоплечий детина, заросший по самые глаза кудлатой с пятнами седины черной бородой. Слипшиеся мокрые лохмы волос падали ему на лоб, закрывая глаза. Он поднял голову и блеснул взглядом на окруживших его людей. Алексей почувствовал вдруг совершенно необъяснимый ужас. Глаза у человека были неестественно желтого цвета, с узкими кошачьими зрачками. «Как у дьявола!» — невольно подумал Алексей и едва сдержался, чтобы не перекреститься.
— Сипаев, что ли? — почти весело справился Тартищев и ткнул носком сапога задержанного в бок.
— Али признал? — осклабился тот, показав на мгновение изрытые цингой десны. — Долго ж ты меня ловил, легавый! — Он грязно выругался и сплюнул в натекшую вокруг него лужу. И вдруг закричал, пронзительно, с надрывом:
— Все равно уйду! Суки! — Он склонился к плечу и вдруг рванул прикрывавшую его ряднину беззубым ртом, и тут же упал на землю, забился в судорогах, в углах рта запузырилась, запенилась слюна…
К нему бросились несколько полицейских, но Тартищев остановил их взглядом. Затем приказал унтер-офицеру:
— Дай ему раза под ребра, чтоб перестал арапа заправлять! Артист! — Отвернувшись от враз притихшего Прохора, приказал Ивану:
— Бери конвойных и грузи мерзавца в арестантскую карету. Остальных задержанных отправить под шары[48] своим ходом. — И пригрозил:
— Смотри, упустишь Прохора, в полиции тебе больше не служить! — И вновь обратился к унтер-офицеру:
— Нашли что при нем?
— Нашли! — кивнул тот с готовностью головой и крикнул полицейскому, чуть не утопившему Прохора в дерьме:
— Неси, Григорьев, саквояж!
И уже через минуту они разглядывали саквояж, на дне которого лежал злополучный браслет и с пяток аккуратно нарезанных листков бумаги, остатки «кредиток», изготовленных руками Вавилова.
Мрачный Григорьев достал тем временем из-за пазухи «наган» и завернутую в тряпицу кожаную перчатку и тоже передал их Тартищеву.
Тот с веселым изумлением уставился на перчатку и, отвернув подкладку, громко прочитал название фирмы:
«Ланге и К°».
Затем, присвистнув от удовольствия, с торжеством посмотрел на Прохора.
— Вот тебе и барашек в бумажке, разлюбезный ты мой! Что нам и требовалось доказать!
Глава 30
— Сегодня ты меня споймал, а завтра я опять убег! — Прохор Сипаев сидел на привинченной к полу табуретке и, взирая на Тартищева своими страшными глазами, щерил в ухмылке беззубый рот. Оттого, что зубов не хватало, говорил он невнятно, зачастую коверкая слова. «Точно каша во рту», — вспомнились вдруг Алексею слова Мозалевского. — Свыкся я с бродяжьей жизнью и в острог не пойду, уж как ты ни пыхти!
Не хочу я за бугры жигана водить[49], и все тут. Лучше всю жизнь дерьмом дышать, чем в Нерчи заживо гнить. — Он наклонился и вздернул вверх рваную штанину, обнажив правую ногу, вернее, культю, с привязанной к ней ремнями деревяшкой, обтянутой кожей. — Смотри, всю жизнь теперь культяпым бегать!
— Ужо отбегался, — усмехнулся Иван, сидевший рядом с Алексеем в углу арестантской комнаты в здании полицейского управления, где Тартищев проводил допрос Прохора.
— Ну это еще бабка надвое сказала! — Прохор даже не повернул головы в его сторону. — Я и культяпый будь здоров бегать!
— Старухи твоих рук дело? — спросил Тартищев.
— А что скрывать? — Прохор ухмыльнулся. — Бабок удавить легко было, шейки у них тощие… Раз жиманул, и готова! С немцем хуже получилось! Повозиться пришлось! Сильный, чертяка, оказался! Но что поделашь, пришлось наказать! Не покупай то, что тебе не принадлежит!
— Ты имеешь в виду браслет?
— А что ж еще? Я его как зеницу ока берег, все ждал, когда черед придет… А тут, когда лихорадка по весне свалила, один босяк взял да и спер его у меня.
На Разгуляе продал немцу. Но на том его радость босяцкая и кончилась. Утопил я его, как пса шелудивого, в бочке с дерьмом… — Прохор хмыкнул и повертел головой. — Макну его с головой, а как захлебываться начнет, на белый свет вытащу, потом опять макну, потом опять вытащу… Нахлебался всласть, оторва!
— Что ж это за браслет такой, Прохор, что за него ты стольких людей уложил? Мужика в переулке, под которым твою перчатку нашли, тоже ты пришил?
— Нет, это Мамонт постарался, и перчатка тож его. Брезговал он голыми руками убивать! — пояснил охотно Прохор. — А я и вовсе по голове не бью! Знашь, Федор Михалыч, крови я не люблю. Я от нее зверею!
А вот Мамонта удавил. Хоть и любил его. Он ведь меня на руках носил, когда мне ногу оттяпали. Но он один знал, кто я такой, и мог запросто продать, зачем мне браслет нужон. Он и сучку свою рыжую под немца подложил по моему совету, чтоб браслет у него выманить. Хотя ой как не хотел поначалу!
— Ты знал, что браслет по ошибке попал к Синицыной?
— Нет, не успел, — вздохнул Прошка и глянул на Тартищева из-под нависшей на глаза взлохмаченной гривы. — Я думал, немец кое-что разузнал, и решил браслет прикарманить. Шибко уж пронырливый он был, везде свой нос совал. Но Настю я б все равно не тронул, учти это! Я Настю с малехонька любил, а она нос воротила, курва! — Он еще более грязно выругался и вдруг дурашливо пропел:
Здравствуй, милая, хорошая моя,
Чернобровая, порря-даач-наая…
— Что мог Дильмац разузнать про браслет? — перебил его Тартищев. — Говори уж, Прохор, не запирайся! Все равно его тебе не видать как своих ушей!
— Не видать так не видать! — беззаботно пожал плечами Прохор. — Без Мамонта мне он теперь не нужон. — И вдруг с дикой злобой в голосе выкрикнул:
— Сломал ты мне жизнь, легаш! Я ведь думал человеком стать! — Он уронил голову на стиснутые кулаки и зарыдал в голос с подвывом. Так деревенские бабы голосят по покойнику.
— Да полно тебе, Прошка! — сказал устало Тартищев. — Никогда б ты не стал человеком! Ты за эти богатства, что Лабазников припрятал, его ж и утопил, только он хитрее тебя оказался. Знал, наверняка знал Василий Артемьевич, что ты спишь и видишь себя в его сапогах.
— Ничего, — поднял голову Прохор и с угрозой в голосе повторил:
— Ничего, легаш вонючий! Попомнишь ты меня! Уйду я от тебя, как пить дать уйду! — И захохотал раскатисто, закинув патлатую голову назад.
Затем склонился в сторону Тартищева и доверительно прошептал, играя желтыми глазами:
— Я ведь с каторги ушел, не смотри, что культяпый. Да так, что никто и не спохватился! — И он вновь расхохотался.
Тартищев терпеливо дождался, когда Прохор просмеется.
— Что ж ты, выходит, не только сам сбежал, но и Мамонту помог?
— Да что там Мамонту, — хвастливо произнес Прохор, — я его сучку тоже вызволил, а то совсем загибалась от чахотки. У Мамонта с ней разлюли-малина еще до каторги случилась! В Киеве они снюхались, там он большие дела крутил, пока не захапали. Это он потом, уж не знаю, каким способом, к ней на Тару перебрался. Поначалу его на свинцовые рудники определили. Но финажки, сам знашь, великие дела творят!