Агнешка перегибается через подоконник, бросает сверток на землю. И закрывает окно.
ЭКСКУРСИЯ НА МОРЕ
Вихри веют, льется дождик, осень на дворе…
Тоже Конопницкая. На этот раз как пение. Песенка об осени, не очень-то сегодня подходящая, поскольку денек выдался отличный, о дожде и вихрях и речи нет, за открытым окном поблескивают на солнце паутинки бабьего лета. Агнешка еще раз поет песенку от начала до конца, а взглядом — совмещенность внимания! — пытается оценить и перевести в цифры свой сегодняшний успех, свой первый триумф, она переполнена таким счастьем и гордостью, что даже голос ее, никогда не отличавшийся силой, становится звонким и окрыленным. Шестнадцать. Заполнено четыре ряда парт. Уля тоже пришла, не обманула. Она сидит вместе с Тотеком на последней скамейке. Это справедливо — они самые старшие и самые высокие. Смотри себе, смотри, неверящий и несправедливый. Бегай себе по двору, заглядывай в окна, злись. Сегодня ты попросту смешон, только смешон.
— Ну как, сумеете сами?
— Сумеем.
— По одному? Чтобы каждый отдельно?
— Сумеем.
— Кто хочет первым?
Поднимается несколько рук.
— Геня Пащукова и Яцек Зависляк. Вот, станьте здесь, лицом к классу, вот так. Громко, смело, выразительно. Внимание… три, четыре.
Яцек — трусишка. И отличиться хочет, и стесняется. То бледнеет, то краснеет.
…и сверчки поют за печкой песни детворе…
Со второй парты кто-то кинул дикую грушу и угодил прямо в глаз Яцеку. Сидящий рядом с рыжим озорником Томек тотчас вступается за брата и наказывает обидчика, дав ему в ухо. Агнешка подбегает к ним и велит рыжему встать. Он ей уже знаком, о чем пока тот не подозревает. Но она все же спрашивает:
— Как тебя зовут?
— Варденга.
— А по имени?
— Теофиль.
— Повтори все вместе, сначала имя, потом фамилию.
— Теофиль Варденга.
И сразу сник. Повторить при всех вслух два таких слова — это и взрослому нелегко.
— Ты зачем кинул в Яцека Зависляка гнилой грушей?
Молчит. Зато позади него слышны перешептывания и смех. Раздается чей-то дерзкий, грубоватый голос:
— Что ни Зависляк — то русский, то немец, то поляк.
Шум, громкий смех.
— Что это значит? — Агнешка повышает голос. Чуть позже, чем следовало, потому что начался бедлам.
— Зависляки — подкидыши.
— Каждый другой масти.
— От Оконя.
— От Семена-бродяги.
— От Макса-немца.
— Ты, дурак не знаешь! От кузнеца, а не от немца.
— Сам дурак!
— А по тебе вша ползает.
— А у тебя гляделки гноятся.
— А у тебя — уши.
— А твой отец — пьяница.
— Да и твой не лучше.
Там настоящая свалка, а тут Варденга сцепился с Томеком. Элька плачет от унижения и стыда.
— Тихо! Все замерли.
— Геня и Яцек, сядьте! Внимание, ребята! Если в классе не будет идеальной тишины, то игра и прогулка отменяются. Поняли?
Выжидание. Ребята увещевающе толкают друг друга локтями и помалкивают. Агнешка останавливается около второй парты.
— Варденга и Зависляк, встаньте! Повтори за мной, Варденга: Томаш Зависляк — мой товарищ. Не хочешь? Томек, покажи товарищу пример.
— Теофиль Варденга — мой товарищ.
— Хорошо. Теперь ты.
— Томаш Зависляк — мой товарищ, — нехотя прохныкал Теофиль, отвернувшись в сторону.
— Так оно и есть. Теперь повторите все: Зависляки — наши товарищи.
— Зависляки — наши товарищи.
— Запомните это. Теофиль, у тебя больные глаза. Скажи отцу, чтобы завтра пришел ко мне.
— Его отец сидит.
— Тогда пусть мама придет.
— У меня нет мамы.
— Я сама приду к тебе домой. Сегодня днем. После перемены, ребята, я раздам вам карандаши и тетради. Тетради надо красиво надписать. Сначала попробуем мелом на доске. Кто из вас умеет писать?
Пять, восемь, десять рук. Значит, шестеро — первоклассники, включая, разумеется, и Марьянека, поэтому-то он и жалуется:
— А почему я не умею?
— Научишься, — утешает его Агнешка. — Твою тетрадь я сама надпишу. Уля, подойди к доске и возьми мел.
Двери класса с грохотом распахиваются. На пороге стоит Бобочка — растрепанная, задыхающаяся, разъяренная. Бросив взгляд на Улю у доски, она накидывается с криком на Агнешку:
— Ты что с моей внучкой сделала? Небось не ксендз и не доктор, чтобы распоряжаться. В суд на тебя подам!
Агнешка проворно хватает занесенную над ней клюку и заставляет опустить ее. Свободной рукой она указывает на герб, висящий над столом.
— Пани Бобочка, — спокойно спрашивает она, — вы знаете, что это такое?
— Ты, барышня, дурочку из меня не делай! Еще бы не знать! Государственная икона.
— Государственный герб. Потому что здесь государственная школа, и я в этой школе — тоже государственная. Так что разговаривайте вежливо, а не то, прошу прощения, я подам в суд. Что у вас, слушаю.
Уля возле доски покраснела, дети с любопытством посматривают и перешептываются. Агнешка ждет. И уверенность покидает Бобочку. Разгон потерян, и старуха как бы сникает.
— Вы ей крещеные волосы остригли, — бормочет она, — теперь умрет мое дитятко.
Агнешка снимает с кафедры свой стул и ставит его перед Бобочкой.
— Ничего с Улей не случится. Не верьте вы этим предрассудкам. Сядьте, отдохните. Раз уж вы пришли, послушайте наш урок.
Бобочка чуть не шарахнулась. Машинально перекрестилась. Но Агнешка крепко держит ее за локоть. И любезно улыбается.
— Да чего уж мне… на стуле-то? — защищается Бобочка.
К полудню возле школы собралось порядочно народу — и детей и взрослых. До них уже дошла весть, что Бобочка разлетелась бить учительницу, но как вошла в класс, так там и осталась. Даже Пшивлоцкая и солтыс то и дело выглядывают из лавки и смотрят на школу. Легко ли поверить? Те, кто посмелее, заглядывают через окно прямо в класс. Даже дед Лопень притащился сюда из любопытства и чаще других подбирается к окну, потому как глуховат, да и робеет меньше других — не зря же он покумился с учительницей.
— Ну как там, дедуся? — пристают к нему женщины. — Бобочка-то что? Ругается? Жалуется?
— Да нет.
— А вы ее видите?
— За партой сидит с ребятишками.
— Ни за что не поверю, — удивляется Коздронева. — Подвиньтесь-ка, дедушка.
— Ну смотри, смотри. И расслышишь лучше.
— Колдовство, да и только! Сидит!
— Мам, а что учительница делает?.. — тянет Коздроневу за подол белоголовый Метя.
— Шар такой синий крутит. А теперь корабль показывает.
— Лодку, что ли? — И кто-то из женщин подходит ближе.
— Корабль. Говорит, что Ко… Колумб называется.
— Чудо-юдо… Еще какой-то Колумб…
— Америку, говорит, нашел, — сообщает шепотом Коздронева.
— Слушайте, слушайте, кума. И все нам пересказывайте.
— Еще про кого-то объясняет. Про Маркополо или как его там…
— Это кто ж такой?
— Говорит, путешественник.
— Поляк? — расслышал и дед Лопень. — Из наших, значит.
Ребята в классе не отрывают глаз от Агнешки и «Колумба», заслушались и давно уже перестали оглядываться на Бобочку. Не замечают они и суеты под окном, и седых усов деда Лопеня, торчащих над подоконником.
— Вы были на море? Вправду? — Марьянек так разволновался, что уже не может сдержаться.
— Два раза была, — с гордостью говорит Агнешка. — На нашем, на Балтийском. Даже воды взяла на память.
— Покажите, покажите! — просят девочки.
— Обязательно покажу. Для того и принесла.
Школьное мое пособие, думает она вскользь, и мысль эта трогательна и печальна. Мое прошлое, мои сувениры. Вечер со Стахом на пляже под Карвой. А бутылочка еще от Кшися осталась.
— Э-э-э, вода как вода, — разочаровываются ребята.
— Она соленая! — защищает Агнешка свой экспонат. — Вода в море соленая.
— Да ну? — сомневается Элька.
— Попробуй и скажи.
Элька в предвкушении высовывает язык, и Агнешка наливает на него несколько капель.
— Соленая! — с восторгом сообщает Элька.
Любопытство женщин под окном достигает предела. Но их детей одолевает куда большее любопытство, поскольку матери не разрешают им заглядывать в класс.
— Мам, — пристает Метя, — а что это за корабль?
Коздронева отходит от окна. Смотрит сперва на Метю, потом на женщин, потом опять на Метю.
— Сдается мне, — с раздумьем изрекает дед Лопень, — что дело тут идет как положено.
— Вроде бы она не такая, как говорили, — соглашается кто-то со вздохом.
Коздронева же поправляет бант на голове дочки, скоренько осеняет ее крестным знамением, ведет за собой на крыльцо и без стука раскрывает перед девочкой дверь.
СОЧЕЛЬНИК
Дорогие мои, любимые Иза и Стах, снегу выпало как раз столько, что мне захотелось придумать для вас это письмо, которого я снова не напишу. Не слишком много и не слишком мало — это я о снеге, — а в самую меру, чтобы стало белым-бело и еще тихо-тихо, как не бывает нигде, только в деревне, потому что у вас, в городе, все это сразу превращается в скрежет лопат, в грязные сугробы на тротуарах, в слякоть. Ударил и морозец, не слишком крепкий и не слишком слабый, а в самый раз, и, наверно, эта белизна, чистота и тишь продержатся все рождество, а то и дольше. Я могу без труда уговорить себя, что снег-то и помешал мне поехать к вам. Эта самая тишь делает реальность такой волшебной и сказочной, что стоит лишь задумать что-нибудь, как это уже кажется настоящим: так, например, я воображаю, что пишу вам письмо, а ведь я его не пишу; эта самая тишь и приближает все и отдаляет, она приблизила вас ко мне настолько, что я уже с вами, хоть я вполне могу удовольствоваться именно таким — на расстоянии — разговором с вами. В последнем я нипочем бы вам не призналась ни в настоящем письме, ни в настоящем разговоре.
Но что же случилось? Почему я уже умею обходиться без вас? Почему не чувствую, что мне вас недостает? Почему, несмотря ни на что, я не страдаю и не тоскую, а лишь нежно и растроганно вспоминаю о вас, все еще милых, но не самых необходимых, какими вы были для меня тогда, в ту первую здешнюю ночь, и еще раза два потом?