Агнешка, дочь «Колумба» — страница 46 из 65

— Комендант.

Балч сует ему пистолет.

— Бери. Проверь, дурень, он же пустой.

Уронив голову, он смотрит на свои руки, потом судорожно обтирает ладони о полы пиджака и добавляет тише:

— Заслужил. Драться я с тобой не буду.

А Семен уже повернулся, пошел по склону вниз, держа пистолет на отлете кончиками пальцев.

— Погоди, Семен. Надо поговорить.

Семен неохотно останавливается.

— Где ты проболтался столько времени?

— Мигдальский задержал, — буркает Семен.

— Искал, о чем говорили?

— Не нашел. Предостерегли меня. Из-за этого поехал кружной дорогой.

— В ту сторону?

— Нет, в обратную.

— Как же так?

— Зарытко не принял товара. Я все привез назад.

Балч задумчиво покачал головой.

— Это был последний ящик?

— Последний.

— Половину раздашь нашим, сразу же. Половину оставим. Пойдешь со мной, Семен…

Уже остыв от гнева, разговаривая чуть ли не приятельским, даже извиняющимся, хоть и резким, тоном, он натягивает куртку и хватает связанные веревкой пихточки. И спускается вслед за Семеном с обрыва, даже не взглянув на нее. Семен тоже не взглянул. Оба исчезают под кронами склоненных сосен. Миг спустя слышится звук мотора.

Пусто. Истоптанный, изрытый снег. От такого снега не веет тишиной и покоем не веет. Она разглядывает снег и корни, нависшие над обрывом. Никого. Тотека нет. То ли сбежал, то ли не хочет показываться. Оно и лучше. Она должна быть одна. И сейчас и всегда. Конец.

Стойкость ли это духа или же она отчаялась и от своей стойкости, и от этого отчаяния, но как долго можно бродить над озером по сугробам? Она, правда, в новых сапожках, но ее пальто не так уже плотно подбито ватином, да и есть хочется. После слишком долгой неподвижности, а затем после этой постыдной борьбы… — нет, надо сделать над собой усилие и больше не вспоминать об этом — ей вроде бы удалось разогреться и обрести бодрость равновесия, но в конце концов ее начинает все сильнее трясти от этой бодрости, надо возвращаться.

Флокс при виде ее сдержанно тявкает и тут же возвращается на свой соломенный половичок. То ли устал от далекой, до самых Хробжиц, прогулки, то ли обижен. Слишком я мало им занимаюсь, болтается чуть ли не все время с чужими людьми, с ребятами, вот и стал равнодушным. Тяжело. Но ничего, переболеем. И вдруг она опять услышала, как Флокс, призывая на помощь, панически лаял сегодня там, над обрывом. Пристыженная, она склоняется к нему и гладит его шелковистые уши. Обижаю я тебя, сиротка. Погоди, мы устроим себе скромный сочельник, ведь мы же проголодались. Устроим сами, никого нам, сиротам, не надо. За день комнату выстудило. Она кладет в железную печку щепки и пару поленьев. Идет в кухонный угол, отгороженный занавеской, изучает свои скудные запасы. Обойдемся сегодня без Павлинки. Да и хорошо, что Павлинка не пристает: небось у самой дел по горло, а может, Тотек что рассказал, уже никак не Семен, вот она и решила оставить Агнешку в покое, деликатная женщина. Семен тоже по-своему деликатен. Будет у нас, песик, грибной суп с перловой крупой и вегетарианские картофельные котлеты, а с соусом или без соуса, это мы еще посмотрим. Хорошо, что у нас есть примус, а то на печурке такое изобилие не уместилось бы. У нас, пан Флокс, зажиточный учительский дом. А как с десертом? Будет. Удивительно вкусное варенье из шиповника — собственная выдумка.

Но и готовка, и еда, и вслед за этим небольшая уборка тоже должны были кончиться. То обидное, что глубоко запало внутрь, пульсируя там темной болью и темным страхом, все равно вспоминается, гнетет, не дает себя обмануть или чем бы то ни было вытеснить. Этот день, хотя он и самый короткий в году, немилосердно тянется и тянется. Ее раздражает приемник, т о т  с а м ы й; нет, сегодня она его не включит, да еще и ребятишки зависляковские набегут. К Павлинке она все-таки не пойдет. Если Павлинка уже знает, а она, пожалуй, знает, то тяжело будет видеть ее и выносить понимающе-сочувственное, а может быть, и снисходительно-догадливое молчание. Впрочем, тяжело ей встретиться с любым из тех, кто может знать. Павлинка, хотя и деликатная, а все же долго не вынесет ее отсутствия. Того и гляди постучит в дверь. Или Тотек явится. Ничего не поделаешь, надо бежать из дому! В школе тоже можно читать, проверять тетради, приводить в порядок запущенный дневник… Нет. Не это. Не сейчас. Когда завтра или послезавтра она доберется в дневнике до сегодняшнего дня, то поставит вместо него жирную и, может быть, окончательную черту.

Но и в школе время тянется оцепенело, безжизненно. Она посидела в своей бывшей комнате, переоборудованной в новый, почти уже подготовленный к занятиям класс. Есть даже и доска, она висит на незаметной памятной двери, которая вела когда-то в пещеру из сновидений… (Каким же я была еще ребенком.) Теперь эта дверь — она невольно пнула ее ногой — наглухо закрыта, запечатана доской, и не поверишь, что тут стояла ее кровать. Холодно. Она занялась и классной печью, лишь бы отвлечься, отвлечься чем-нибудь, но едва от побеленной печной стены повеяло первым теплом, как Агнешку понесло во двор, в наконец-то сгустившуюся непроглядную тьму, рассеиваемую только блеском снега.

Тихо, но тишина какая-то непраздничная, затаенная, тоскливая, не такая, как была в Воличке. Где-то далеко лают собаки, но им не вторят возгласы гадающих девчат. Не бегают по садам ребятишки, чтобы обвязывать яблони соломенными жгутами — это будто бы сулит урожай. Еще не все окна светятся, и редко-редко в каком сверкнут свечками рождественские ветки. Там, где забор близок к дому, а ставни не закрыты, Агнешка заглядывает внутрь. Мужчин почти нигде нет, и столы еще не накрыты. У Пащуков кто-то плачет. Окна у них довольно высокие, да еще занавешены от непрошеных подглядчиков желтым ситцем — ведь посиделки у Пащуков знаменитые, — но Агнешка встает на поперечную жердину ограды, чтобы заглянуть через занавеску и узнать, кто же это так жалобно плачет. Ну да, Геня. Старики Лопени утихомиривают ее, утешают, но она горюет над елочкой, которую жестоко кто-то обидел, измолотил, видно, палкой, поразбивал и пообрывал украшения, так всю изуродовал, что смотреть страшно. Обоих Пащуков нет. За столом сидит Герард — расставил локти, уронил голову на скатерть и, кажется, спит; рядом с ним хмурая Пеля — неподвижно уставилась куда-то.

И наконец, последняя изба далеко за деревней, возле самой опушки леса, что тянется отсюда бог знает куда. Бедная, совсем не огороженная халупа, покосившаяся и словно бы засунутая в снежные сугробы. Приземистое окошко над завалинкой не то из палой листвы, не то из хвои зияет безмолвной тьмой. Агнешка стучится и прямо с улицы входит в черноту дома, едва ли не загустевшую от пресной старческой духоты. Из самого темного угла возле печи раздается хриплый спросонья голос:

— Кого бог принес?

— Пришла пожелать вам на рождество здоровья, пани Бобочка. Я знаю, что вы одни.

— Одна, одна, с кем же? Как божьими молитвами сошла с внучки эта парша, ее ровно подменили. От зеркальца не отрывается, не слушается, на месте не посидит. — И, помолчав, добавляет с жалостной тревогой: — Хоть бы знать, вернется или нет?

— Не вините ее, Бобочка. У нее вся жизнь впереди. Не загораживайте ей клюкой дорогу. — Вопреки намерениям прозвучало это излишне резко, и она торопится предотвратить обиду: — Может, зашли бы ко мне, я тоже одна. У вас тут так темно.

— А для кого светить? Господь бог дает день для смотрения, а ночь для слушания. Электричества у меня нет, керосина жалко. Поела засветло кутьи, теперь молитву читаю, с душами покойничков разговариваю, хорошо мне…

— Сегодня, бабушка, сочельник, а не день усопших! Лучше бы коляду запели, «Боженька рождается…»

— Нет, деточка. Ничего тут в Хробжичках не рождается… — Она помолчала, щелкая четками. — С Пшивлоцкой разговариваешь?

— Случается. А что?

— Почудилось мне, как ты постучала и вошла, будто это обратно она.

— Обратно? Она уже приходила?

— Приходила. Явилась, уставилась на меня ровно тронутая, ни словечка не сказала и — в ноги. Пророчить не берусь, но что думаю, то думаю. Да и люди поговаривают…

— Бабушка, — прерывает Агнешка это бормотание, все более словоохотливое и доверительное, — не занимайтесь вы этим, прошу вас…

— Ты что! — рассердилась Бобочка. — Грешна ты, чтоб меня учить. Такая молодая, во внучки мне годишься. Только потому и прощаю тебе и обижать не хочу, — смягчается она снова. На этот раз она дольше щелкает четками. — Ну, ступай себе, деточка, ступай. Бог тебе воздаст за твою доброту.

Агнешка прошла совсем немного, как вдруг услышала позади скрип осторожных, намеренно приглушенных шагов. Она останавливается, и тень позади тоже замирает на некотором расстоянии. У Агнешки пробегают по спине мурашки, все тело цепенеет. До деревни еще порядочно, а снег на тропинке неутоптан. Убежать?

— Эй ты! — окликает она негромко. Тень не двигается. — Отзовись же. — Тишина. — Или уходи! — Тень послушно, но и словно бы с сомнением дрогнула, и какая-то особенная робость этого движения мигом освободила Агнешку от всяких страхов. — Семен!

Он подходит, Агнешка берет его под руку, радуясь живой душе и тому, что это именно Семен.

— Напугал ты меня. Ходишь за мной, как привидение.

— Приходится, — невыразительно бормочет он. — Я в первый же день сказал: одной не годится.

Внезапное мучительное воспоминание о сегодняшнем дне окатывает ее горячей волной. Она отнимает руку. Ощущает всю неловкость и неискренность молчания, возникшего после его слов. Лучше бы она его не подзывала. Лучше бы он оставил ее и шел своей дорогой.

— Можешь за меня не бояться. Иди, ради бога, к Павлинке. Надо… — она хватается за первые попавшиеся слова, лишь бы не разговаривать о том, о чем они оба думают, — помочь ей, заступиться… Правда, что Зависляк бьет ее? Как ты позволяешь? Отзовись же, Семен! Ты что, оглох?

— Я слышу, хорошо слышу. К Павлинке я еще успею, время есть. Только вот провожу вас, одну тут не брошу.