ет больше соблюдать профессиональное достоинство и добавляет совсем иным, доверительным голосом: — Он мертвецки пьян.
Балч моргает. Поглядев на обоих трезвым, осмысленным взглядом, он подтверждает:
— Точно. Не огорчайтесь, это пройдет. Проводите меня домой, ужин ждет. — Когда они уже сходили с крыльца, он обернулся: — Семен, ты здесь? Забирай дружка — и ко мне! С гитарой!
Вечер сгущал тьму, ощетинивался морозцем. Павлинка уговорила детей, перегруженных впечатлениями, лечь спать, только маленькая Гелька что-то раскапризничалась, наверно от холода, и Павлинка успокаивает ее, накрыв периной. Януария нет, уязвила она его утром этой Лёдой, и зря: теперь еще упрямее станет, уж он такой. Януария нет, хотя миг назад он был в сенях, о чем Павлинка не знает, и в комнату не зашел. И никогда больше не зайдет, раз уж родная сестра попрекает его жильем и куском хлеба. Он долго и деликатно стучался к Пшивлоцкой и даже дергал дверь. У Лёды темно и глухо, Тотек тоже куда-то пропал, таскается небось с этой чернявой. Надо бы ему поговорить с Лёдой, узнать, что за бумагу она сегодня получила, о которой как-то чудно и ядовито сообщил ему в кузнице Балч: ох, не любит Януарий этих неизвестных бумаг и недомолвок солтыса. Поискать, что ли, Лёду? Или ждать здесь до утра? Балч — дурень. Выставил его из клуба, забрал ключ, будто могло случиться так, чтобы Януарий, единственный и давний обитатель замка, не пробрался в свою берлогу иным путем.
У Балча зажглись все окна; добился, стало быть, своего, думает Агнешка, значит, гости дали заманить себя на этот ужин. Не вышел бы им ужин боком. Она сидит в своей темной комнате у окна, надеясь, что Стаху еще удастся вырваться из гостей. Зачем ему это? Он найдет ее, чтоб хотя бы попрощаться, думает Агнешка, глядя в окно — лампа у нее не горит, и потому из окна все видно, — еще она думает, с какой это стати Балч посмел пристать к ней при Стахе. И словно на смех, пригласил ее к себе. Уж этот Балч! Пускай Пшивлоцкую приглашает, ей сегодня очень бы пригодилось такое внимание. Впрочем, кто их знает, возможно, и Пшивлоцкая там, за этими сияющими окнами, возможно, она-то и приготовила Балчу скромный холостяцкий ужин.
Нет, Агнешка ошибается, а Тотек, прячущийся под окнами Бобочки, хотя и мечтает в эту минуту, чтобы появилась Агнешка, не может ни вызвать ее, ни послать за ней, потому что боится отойти от Ули и остаться один, а главное — не может, несмотря на растущий страх и на то, что Уля оттаскивает его чуть ли не силой, отойти от окна, за которым в глубине полутемного дома его матери угрожает что-то страшное и непонятное, он инстинктивно это чувствует. По движениям и лицам обеих женщин он догадывается, что мать просит, настаивает, наконец, умоляет, Улина же бабушка противится и колеблется. Но вот Бобочка стягивает с кровати дырявое, как решето, покрывало и занавешивает окно.
— Долго же ты проносила, — неодобрительно бормочет эта ведьма. В чугуне на кухонной плите булькает кипящая вода. Бобочка достает с выступа на трубе кульки, берет из каждого по горстке, по щепотке шуршащей травы, бросает в горшок и бормочет под нос: — Тысячелистник, купена, очиток… Святая трава, укрепи тело… сердечник. Мать-мачеха… чтобы не чуять боли, аминь. — Ухватив горшок фартуком, она передвигает варево на край плиты и переливает его в большую миску. — Призналась ему?
— Вам-то что?
— Раз пришла, значит, говори все как на духу. Женится на тебе?
— Не знаю, — неохотно и не сразу отвечает Пшивлоцкая. — Нет. Теперь все одно.
— Больно ты умна, а дура! Дура!
— Бабушка! Я дала вам деньги, дала часы… что вам еще надо? Поскорее…
— Лежи спокойно.
Бобочка присела на корточки возле открытой печки. Раскаленным добела концом кочерги выгребла на крышку кастрюли немножко жару. Посыпала угольки солью, побрызгала водой из бутылочки, перекрестила и лишь после этого стряхнула слегка остывшие угли в свежеприготовленное варево. Поставила табурет с миской возле постели, и Пшивлоцкая, закрыв глаза, услышала совсем рядом щелканье четок и дыхание нагнувшейся к ней старухи.
— Ты не жмурься, пока я говорю. Гляди, грешница, на крест.
Бобочка подносит к самому ее лицу перевернутый вниз крест от четок. Красный переменчивый огонь в открытой печи бросает отблеск на впалую щеку старухи, зажигает скачущие искры по краям распятия.
— Смотри на крест и читай молитву. Прочтешь, потом с конца к началу читай: аминь, нашей, смерти… твоего живота, плод…
— Скорее!
— А теперь не гляди.
Пшивлоцкая закрывает глаза, до боли стискивает зубы. Напряженный до предела слух ловит каждое движение ведьмы. Двинула табуретом. Отошла от кровати. Стоит у печи. Слышно, как шуршат угли и звенит кочерга. Возвращается. И вдруг зашипела вода в миске.
Протяжный нечеловеческий вой отбрасывает Тотека от окна. Покрывшись холодным потом, забыв об Уле, он весь скрючивается, закрывает руками уши, голову, но все равно этот крик, уже затихший, безмолвный, захлестывает его целиком, раздирает болью и страхом, этот страх ужасен, потому что лишен конкретных представлений.
Пшивлоцкой у Балча нет, и Агнешка успела в этом убедиться. Она презирает себя за то, что притаилась так в темноте у окна и не отрывается от чужого окна напротив, от былой пещеры из сновидения, что так быстро превратилась сегодня в самую гнусную корчму. Она презирает себя, свое любопытство, свою бесхарактерность, но, раз дошло до этого, пускай уж она окончательно упадет в своих глазах. В бинокль ей будет видно гораздо лучше. Она презирает себя, а заодно и мужчин, за которыми подглядывает. Балча, Стаха, этого Костюшку в очках, шофера и даже Семена, хотя его немножко меньше. Семен не пьет, уклоняется, хитрит. Забился в самый дальний угол и бренчит на гитаре. Шофер, свалившись первым, выполз на двор и залез в машину — никто его не удерживал, и, кажется, ему повезло. Вскоре ассистент тяжело рухнул на край стола. Стах держится. Так тебе и надо, с мстительной обидой думает Агнешка, скоро и ты сдашься. Узнаешь и ты, что это за человек. Погляди на Балча, в первую очередь на него. Откуда в нем столько силы? — с ненавистью изумляется она. В начале ужина казалось, что ему хуже всех, что он уже пьян. Чем, каким колдовством он вовлек их в это буйное пьянство? Сумел, что ли, использовать их усталость? Или голод? Каких он коснулся струн, что они подчинились ему? Как у него получается, что он пьет вместе со всеми и все больше трезвеет? Никогда она не поймет этого человека ни в плохом, ни в хорошем. Он все трезвее, а тем временем Стах…
Стах уперся руками в стол и следит помутненным взглядом, как Балч наливает и сует ему под нос новый стакан.
— Что? Больше не хочешь? Со мной? Ну и черт с тобой! Сам выпью. Ерунда.
Он выпивает водку одним глотком и швыряет стакан на пол. Разматывает свое лассо.
— Доктор, голубчик! Хочешь стать живодером? Я научу, гляди.
Он набрасывает петлю на спящего ассистента и тянет веревку к себе — тело медика отрывается от стола и откидывается назад к спинке стула. Однако лицо Стаха не оживилось, и солтыс, помрачнев, бросает веревку на пол.
— Ерунда. И это тебя не веселит. Знаю. Женщин нам не хватает.
И то ли задумывается, то ли ищет новый способ развлечься. В наступившей тишине звук гитары и напеваемая Семеном вполголоса песенка слышны отчетливей:
Что мне монеты, что мне кареты? Невелика отрада,
если паненке, лучшей девчонке, парня такого не надо…
— Доктор! — очнулся Балч. Кинулся к стене, сорвал с коврика старинную саблю, сунул Стаху в руки. — Драться хочешь? Дерись! Бей! — Но доктор не реагировал на вызов, и Балч швыряет саблю в угол. — Ерунда!
— А войну ты видел? Не видел? О-о-о Колумб! Маменькин сыночек! — Он снимает со стены фотографию, подходит к лампе, подносит снимок к лицу: — Вот это были люди! Были и нету. Ерунда. — Осторожно кладет снимок на столик возле топчана. Тяжело дыша, садится рядом с Семеном на пол и, показывая на Стаха, говорит снисходительно-издевательским голосом: — Новое поколение. «Спи с открытыми глазами, бдительный подонок…» Закурим, Семен?
— Можно.
— Ты пил с нами или нет? Я что-то не видел.
— С меня хватит, шеф.
— Чудно ты разговариваешь со мной… как-то не так… Очень памятливый, что ли?
Пальцы Семена, блуждавшие по струнам, замирают. Он молчит.
— Памятливый, — повторяет Балч и придвигается к нему поближе. — Небось помнишь, как балкон нам на башку свалился, не то с горошком, не то с настурцией.
— С петунией, комендант.
— Сестрица нас бинтовала, черная такая, грудастая… Нравилась тебе.
— Зулейка из саперной. Ее уже нет.
— Нет. Алешку-музыканта тоже помнишь?
— Еще бы. Гитара эта от него.
— Семен…
— Что?
— Слишком ты памятливый. Хоть бы забыл про то…
— А зачем об этом вспоминать, комендант.
— Смотрю, ты себе новые ботинки справил… ну и ну… И модный галстук тоже…
— Надо ж как-то одеваться.
— Конечно. А что? Небось женишься?
— Может, уже и время.
— В мир тебя не тянет больше, Семен.
— Не очень. Привык я.
— Не хочешь со мной куда податься?
— Разве я знаю? — неуверенно бормочет Семен. — Если по правде, так вроде незачем.
— Ничем тебя, значит, не соблазнишь… — И после паузы: — Тебя уже солтысом считают.
— Эх! — вырвалось у Семена, и он, задетый, отвернулся. — Стыдно слушать.
Балч кладет на его колено руку.
— Как думаешь, Семен?.. Справлять эту годовщину или не справлять?
Семен, оторопев, смотрит непонимающим взглядом:
— Сами, комендант, знаете. Нужно!
— Зачем? Для кого?
— Раз сказано, значит, надо.
Балч ударяет ногой о пол:
— Ты прав. Раз сказано, значит, надо. Не то заснут все подонки. В гражданскую банду превращаемся, Семен. Ну, еще посмотрим. Такую побудку им сыграю, что у меня все Хробжички опять вытянутся в струнку. А, Семен?
Но Семен не отвечает, а Балч задумывается, как бы сникнув, а потом снова начинает говорить, только очень тихо, скорее самому себе, чем Семену: