Агнешка, дочь «Колумба» — страница 57 из 65

— Что на тебя нашло? — удивляется Уля, торопливо пряча за спиной зеркальце, в которое успела посмотреться. — Столько народу будет, как же не посмотреть, хоть одним глазом? — уговаривает она, осмелев, и поправляет свободной рукой свою иссиня-черную челку.

Агнешка уже забыла про них. Странная рассеянность, терзающая ее с утра, все полнее завладевает ею, пока она идет рядом с Павлинкой к тому самому месту, которое ей хотелось бы вычеркнуть из памяти навсегда. Она уверена, что ей туда не хочется, а просто так надо, однако же вовсе не Павлинка, но сама Агнешка все ускоряет и ускоряет шаги. До нее почти не доходят слова Павлинки, она поддакивает или возражает чисто машинально, угадывая смысл сказанного по интонации голоса.

— …ну и что, что опаздываем?.. Мужикам хорошо, им времени хватает, это нашу работу никогда всю не переделаешь (Да-да…). Слышите, это Пащук в барабан бьет на каждую годовщину (Да-да…), Балч станет теперь называть фамилии, будто ксендз в поминовении всех святых, у него эти фамилии записаны, но он и так их помнит (Да-да…), и после каждой Пащук опять бьет в барабан, только уже не так долго… Слишком вы легко оделись, знобит вас (Нет-нет…), проберемся туда, где потесней, не так будет холодно…

— Пали за отчизну! — скандируют хором мужчины, и еще не успевает откликнуться эхо, как из вскинутых рук вырываются огненные вспышки, а вслед за ними грохот и дым.

Они обе спускаются по склону молча и торопливо, чувствуя, что после этого шумного салюта они на виду у многих любопытных глаз, Агнешка предпочла бы постоять у кладбищенских ворот, где собрались подростки и несколько женщин, но Павлинка, то ли желая от робости спрятаться в толпе, то ли из любопытства пробирается в обход между могилами все дальше, туда, где люди плотно сбились, и лишь тут останавливается. Ну вот! Так и есть. Агнешку заметили, оглядываются на нее, шепчут, расступаются. Агнешка толкает Павлинку вперед, а сама идет сзади пришибленная, не может собраться с мыслями. И вот они стоят впереди плотной толпы женщин, стариков и детей, возле этих сосен, возле могилы капитана Пшивлоцкого. Протянув руку, Агнешка могла бы потрогать венок из засушенной статиции, собранной осенью, из пенистых серо-белых цветов, к которым добавили немного цикламенов и желтых нарциссов. Бумажная лента с надписью сползла и перекрутилась, но все и так знают, что венок привезли сюда и возложили — еще сегодня утром — гости из города. Теперь, скромно отойдя, они стоят по ту сторону могилы: ксендз с лоснящимся и красным, будто яблоко малиновка, лицом чуть шевелит губами над раскрытым требником, неказистый штатский нервно играет портсигаром, и лишь седоватый майор, прикрыв глаза, замер не шевелясь — его сухой острый профиль, его слегка закинутая голова как бы подчеркивают строгую неподвижность бывшей роты, которая сегодня, обмундированная в штатское, занимает так мало места на кладбищенской аллее. В первой паре колонны — кузнец и Макс, два великана, а замыкающие — Семен и Пащук-барабанщик. С обоих концов — по инвалиду.

Не в этом, не в этом дело. Не в могилах, не в соснах и венке, не в приезжих и даже не в колонне уцелевших. Прямо перед глазами, ближе всех и всего зеленая куртка, грубошерстная, это она хорошо помнит, арка плеч, высеченная из кубической глыбы черная голова, нет, уже не черная, ибо он повернулся к ней в профиль, его лицо обращено к свободному от людей пространству кладбища, ощетиненного крестами и звездами, аккуратными холмиками могил, прибранных по такому случаю и даже украшенных зеленью. И такой близкий, такой отчетливый голос, сначала высокий, потом понемногу затихающий, хоть остающийся таким же отчетливым, — но из-за смуты в душе и шума в висках она и не вникает в слова… А все-таки я пришла, была вынуждена прийти снова…

— Как всегда в этот мартовский день, в день годовщины, мы воздаем вам славу, друзья. Заслуженную славу, ибо вы лучшие из нас. Павшие всегда лучшие, они лучше живых. Нет выше и надежнее успеха, чем смерть, а жизнь — это всегда разложение. После того как вы покинули нас, нам, живым, везло по-разному, бывало и холодно и голодно, но мы не хныкали, мы жили в согласии и единстве, у нас был порядок… — Внезапно он поворачивается лицом к ней, но, может быть, он ее не видит, может быть, ей только показалось, что взгляды их встретились, когда она смотрела на него из толпы влажными от ветра, уже уставшими вглядываться глазами; но вот не только его облик, но и речь расщепляются в ее замутненном сознании, каждое новое слово, все менее отчетливое, заглушается бормотанием собственных страхов и видений. — …пока мы управлялись сами, по-солдатски. Теперь мало что от этого осталось. Пройдет память и о вас, о лучших. Молодежь скоро забудет вас. В этом году впервые не явились, как положено, на сходку все дети. Настали новые порядки, и годовщина эта, наверно, последняя. Стыд. Чужому никогда этого не понять. А раз не понимает, нечего было приходить. Но если уж пришел, пусть уважает…

Зачем ты так говоришь, это жестоко и несправедливо, ты не мог этого сказать, может, я сама так подумала. Гелька выскользнула из рук Павлинки, что же Павлинка не смотрит, ребенок пополз на четвереньках по аллейке, вскарабкался на поникшую рыжую траву могилы, болтает пухлыми ножонками в белых рейтузах, неуклюже тянется к жестяной табличке на кресте; опоздала ты, Павлинка, — Семен уже выскочил из строя, подбежал, схватил Гельку, легонько шлепнув ее по испачканным рейтузам, подошел к Павлинке, отдал девочку, но в строй больше не вернулся, так рядом с Павлинкой и остался. Ты это видел, видел, вот опять посмотрел — о чем же он теперь говорит, твой голос, стихший еще больше, почти уже неслышный и непонятный? Ты замечаешь, что тишина, с какой все тебя слушали, уже не та, колонна еще стоит не шелохнувшись — это правда, но из толпы женщин и детей то и дело кто-то уходит; старая Варденга опустилась на колени возле боковой могилы, не то сажает там что-то, покашливая и покряхтывая, не то выбирает из травы палую листву, а Мундек с приятелями уже закуривает в воротах, да и этот лысый из города все беспокойнее крутит портсигар, недовольный же ксендз перекладывает в требнике закладки, перепутанные ветром…

— Скажите, друзья, как нам жить дальше, что делать? Я не знаю. Вы уже спокойны и ко всему равнодушны, и мне тут стало тревожно, душно, и тесно, и словно нечем дышать…

Зачем ты так говоришь или так думаешь, зачем я так думаю? Не обижай меня, не гони отсюда, у тебя нет права, ведь не кто-нибудь, а только ты один приказал мне прийти сюда, только ты один привязал меня к этому месту…

— Я прощаюсь с вами, друзья. Спите спокойно… Сми-ирно! Слава павшим. Вольно. — За это время сбитая поначалу толпа успела поредеть более чем вдвое. Балч делает вид, что не замечает этого. Он закуривает сам и своим обычным свойским тоном, повысив голос ровно настолько, чтобы перекрыть гул толпы, объявляет: — Торжественная часть окончена. Теперь просим всех на художественную — в клуб. Надеюсь, — он подходит к гостям, — уважаемые гости окажут нам честь.

Ксендз беспокойно смотрит на часы:

— Время идет, а вечность ждет. Только поезд не ждет. Очень жаль, но мне уже пора, надо успеть к пересадке на скорый.

— Куда тебе так срочно? — подтрунивает Балч. — Мессу можешь справить и тут, полевую.

— А ты мог бы и костел построить, мог бы, — кисло возражает ксендз, запихивая требник в карман слишком тесной сутаны.

— Как пришлют тебя к нам в приход, построю.

— Приходским! В такую глушь! Спасибо, очень милая шутка.

— Раз так, то и я поеду, — с облегчением вздыхает штатский.

— Тоже глуши испугался? — обижается Балч. — И здесь люди живут.

— Уж мы знаем как! — парирует эту колкость ксендз, косясь на майора. — И до чего доходит, знаем!

— Не в том дело, что глушь, — пытается помирить их штатский. — Но жена у меня дома не совсем здорова…

— Ты женился?

— А как же! Сколько можно ждать?

— Я бы, пожалуй, остался, — вмешивается майор. — И поговорить мне с тобой, Зенек, надо, и мальчишку этого хочу забрать…

— Нашелся-таки парень с фантазией, — хлопает его по плечу Балч. — Оставайся!

— А как же с нами? — всполошился, присмирев, ксендз.

— Если торопитесь, — с легкой иронией говорит Балч, — не смею задерживать. Мой Семен отвезет вас к автобусу.

Штатский поперхнулся дымом и закашлялся, ксендз едва удержал возглас негодования.

— Подождете меня, — убеждает их майор, — вернемся вместе.

Но идти на попятный стыдно.

— Слово сказано, — с наигранным юмором говорит ксендз. — Можно и пешком — войну вспомню.

— Здесь она тебе не вспомнилась? — удивляется с горечью майор.

Так, сдержанно препираясь, все четверо направляются к воротам.

Уля, которую интересует все новое, каждый незнакомец, разочарованно смотрит вслед уходящим: она с радостью побежала бы за приезжими, чтобы посмотреть, а если выйдет, и послушать, но Агнешка следила за ней и деликатно, но твердо придержала за рукав:

— Погоди, это некрасиво. Пускай уйдут.

Некрасиво — это относится к ней самой. Некрасиво, неприлично, нескромно. Мозолить кому-то глаза, навязывать свое ненужное, непрошеное общество. Никто не заставлял ее приходить. Нечего было слушать Павлинку. Лучше ушла бы отсюда сразу. А она еще здесь, в числе последних, несмотря на то, что его слова обожгли ее, что она догадалась об их скрытом, понятном лишь им обоим смысле. Но справедлива ли ее догадка? Что он, собственно, сказал? Если бы она меньше владела собой, догнала бы его сейчас и, не обращая внимания на чужих, спросила бы прямо: зачем ты так сказал, что это значит?! Чего ты от меня хочешь, Зенон Балч?

А Павлинка и Семен все еще возятся с Гелькой, с ее запачканными рейтузами. Уля же, которую приструнили, расправляет и разглядывает ленту на венке. ПАВШИМ ОТ ЖИВЫХ. Скупо, по-солдатски. Значит, венок для всех могил, хоть его и возложили на одну, избранную. На самую пышную могилу героя-командира Пшивлоцкого. Как неопределенна в чужом сознании, а потом и в памяти граница между отвагой и слабостью. А может, Балч наврал… Это под