Агнешка, дочь «Колумба» — страница 64 из 65

Это хорошо, очень хорошо. Дочка профессора. Он заслуживает большого счастья, такого, о каком мечтал. Безопасного. Вблизи от берега. Впрочем, не говори ему ничего. Все-таки я не знаю, напишу ли тебе, Иза. Может быть, нам лучше забыть друг друга, вам — меня, а мне — вас, я сама еще не знаю.

Могу ли я тебе ответить? Нет. Я прочла твое письмо только что. А раньше?..

Я вбежала в школу, было темно, меня никто не видел. Знаешь ли ты, что в этой школе, в этом классе меня дожидался мой чемодан, несессер и кретоновый мешочек с «Колумбом»? Все было упаковано раньше, в сумерках, принесено сюда тайком, лежало приготовленное на всякий случай. На какой же? Вздор.

Однако же я сделала это, прислушиваясь к каждому его шагу и движению, а как только он вышел из дому, побежала за ним.

Он шел с рюкзаком и как бы крадучись, и я сразу все поняла, обо всем догадалась. Я никогда не знала его мыслей, не знаю их и сейчас, хотя после недавнего разговора, наверно первого искреннего разговора, но до чего же скупого, знаю о нем больше, чем прежде, больше, чем узнала за все эти месяцы; я никогда не знала его мыслей, но, несмотря на это, столько раз воображала их себе, как бы становясь на его место, чтобы хоть таким образом захватить его врасплох, приблизиться и приручить зверино-чуткую чужеродность его мозга, его ощущений и чувств. Я сама себя обманывала, знаю. Даже сегодня возле замка в таких неподходящих обстоятельствах, когда он стоял напротив безмолвной толпы, я пыталась думать от его имени, пока была в состоянии смотреть и пока в него не попал брошенный Яцеком камень. Яцек — трусишка! С этим камнем связано другое внеочередное воспоминание о том скупом разговоре на берегу, последнем… Он сказал, что если бы остался после сегодняшнего дня в Хробжичках, то ежедневно ломал бы голову, кто бросил камень, но так нипочем бы и не догадался и смотрел бы в глаза каждому с неизбежной мыслью, что это мог сделать любой. Иза, я не сказала ему, кто бросил, причем снова не уверена в своей правоте. «Ты меня унизила», — так он попрощался. Все казалось ему невыносимым, унизительным, обидным, как этот камень, все, даже самое доброе движение, далее… Честолюбие, болезненное честолюбие, теперь я знаю, это лучше, он все-таки признался, предсказание Семена оправдалось. К несчастью, оправдалось. Честолюбивый офицер, в самом конце войны все еще обольщаемый надеждой, все еще не дождавшийся своей удачи. Наконец удача и — полевой суд. Вторая удача и — признание. Но оба раза была и вина и заслуга. Чего он искал? Только славы? Пожалуй, нет. Скорее, какого-то блеска, какой-то вершины собственных возможностей. Может быть, и потом, после войны, ему тоже только казалось, что он достиг этой вершины. До тех пор пока не столкнулся с другой, унизительной для него жизненной меркой. К сожалению, я теперь знаю, что это случилось поздно, слишком поздно. Бедный Балч. Видишь, Иза, как я стала умничать и рисоваться. Сколько же в человеке фальши!

А ведь это не он бежал за мной сегодня вечером, а я за ним, когда он уходил, пряталась, чтобы он меня не заметил раньше времени, — страх потери сделал меня ничтожной. И во время этих пряток мне удавалось легко, как никогда, отчетливо до самозабвения, до полного самообмана жить его мыслями и смотреть на все его глазами. И только в эти минуты я на самом деле была с ним, была чуть ли не им самим, единственный раз — это наваждение, этот колумбовский эксперимент я всегда буду беречь, как драгоценность. Я простилась с деревней вместе с ним.

Я шла следом. Тихие, теплые сумерки. Почти весенние. Земля слегка пружинит под ногами, не то чтобы мокрая от утреннего дождя, а скорее проснувшаяся и выдыхающая из себя долгий зимний сон, благоухающая всеми временами года сразу: и нагретой на солнце соломой в навозной куче возле овина Зависляков, и еловыми ветками возле поленницы, и гнилыми картофельными очистками, и кисловатым пеплом листьев да стеблей, сложенных в саду, но прежде всего свежей влагой первых вспаханных борозд и забродившего в деревьях сока.

Школа. Он заглянул в окно — пусто. Никто его не удерживает, если даже и видят его, подглядывают за ним из-за углов, из уже потемневших окон. Закрытый магазин. Сушильня для слив. За зиму с ее крыши пооблетела дранка, надо бы приказать… да Зависляка уж нету. Кузница тоже закрыта. Запах меняется, у берега веет гарью. Здесь только и осталось, что несколько зубчатых обломков стен над грудой развалин, над пожарищем. Все уже почернело, огонь почти погас, заваленный лавиной кирпича, тихо догорает где-то на дне впадин, и наверху вспыхивают моментами, негромко потрескивая, красные факелы, отчего живучие эти развалины осветляются по краям мерцающим сиянием, но это неопасно: вечер безветренный, дома достаточно далеко, за ночь все прогорит.

Дикая лужайка с огрызком осинового пня, корявый, как леший, тополь и гонг. Незачем его трогать. Лишь завтра утром старый Оконь даст сигнал рыбакам. Бывший причал парома, место нашей первой встречи. У берега ожидают лодки. Его лодка тоже ждет, она поменьше других и привязана отдельно. Могли бы, лентяи и бездельники, развесить сети поаккуратнее, а то свалили грудой, лишь кое-где небрежно подперли палками. Раскидали, будто тряпки какие…

Уже слышно, как загремела носовая цепь и заплескалась вода под бортом. А пожарище опять выдохнуло из нутра огненную красноту, затрепетало крылом зарева, роняющим на черную воду перышки света. Отблески заплясали на лодке, на сетях, и тут он меня увидел.

С этой минуты последовательность воспоминаний прерывается.

Я думала задержать его. А потом отпустила, отпустила сама: ведь он же сделал мне этот знак из лодки и все ждал, ждал.

Когда потом, уже после всего, я опять оказалась здесь, в классе, то раза два подходила к двери, ах, Иза, без вещей, без Флокса, разве я могла думать и помнить о чем-либо подобном в своем умирании, возвращении, немоте, в своем безмолвном крике и безмолвном плаче?

Может быть, он ждал, может быть, еще ждал.

Стало темней, я не зажигала свет, сидела на первой парте с самого края, у двери, ты ее знаешь, и я не сразу это вспомнила: он мне как-то сказал язвительно и в сердцах, что мне хотелось бы всю деревню посадить за первую парту и учить взрослых, словно ребятишек. Я сама села за эту парту. Так получилось. Но я ни о чем не думала, тогда еще ни о чем. Текло время — минута за минутой. Наверно, он уже уплыл.

Потом я услыхала какие-то крики, подошла к окну: трое парней ломились в запертый магазин, колотили кулаками в дверь и в ставни, я узнала голос Мундека Варденги. «Пеля, пусти! — кричали они. — Выпить охота! Хватит с нас самогона, да здравствует водочная монополия!» Ты, Иза, этого не поймешь, никогда не сможешь понять — ни того, какое производил впечатление этот крик и грохот рядом с домом Зависляков, ни того, что этот шум для меня значил, на что он меня толкал.

Я открыла впотьмах несессер, достала классные журналы и пособия, разложила их, как они лежали, по ящикам и на столе. Вынула из мешочка наш кораблик, Иза, который вы мне подарили, «Колумба» из «Колумба», и поставила его на полку, на прежнее место. И снова села за первую парту, и не знаю, сколько просидела, правда, не знаю, мне и сейчас не хочется смотреть на часы, их время ни о чем мне сегодня не говорит, ничего не сообщает. Я ждала и жду, пока время снова шевельнется во мне самой.

Потом я зажгла свет, прочитала твое письмо и погасила лампу. Наверно, он уже уплыл и больше не ждет.

Я здесь. Я существую.

И что бы я сейчас ни говорила, чего бы ни думала о себе и обо всем остальном, думаю-то я только об  э т о м, и даже не столько думаю, сколько я сама по себе  э т о. Оба мы не назвали  э т о г о  открыто, и хорошо, потому что мне вдруг представилось, что  э т о — все, все в целом, или, пожалуй, не так: э т о — форма всего того, чем мы являемся и что делаем, название всей нашей жизни со всеми ее переменами, еще не известными мне, э т о — условие, без которого нет ощущения, что ты существуешь. Э т о  останется во мне, даже изменив свой облик и в новом облике покинув меня, бросив, а я отрекаюсь от него.

Ведь это не единственная фигура пространства с королевским пурпуром на плечах, а сила, скрытая во мне самой.

А если и он чувствует так же, то, может быть, несмотря на все перемены, мы сбережем нетронутой и непреходящей ценность  э т о г о, пускай уже не друг для друга, а для всего того, что заполнит нашу жизнь.

Например, должна же я последить за Тотеком, чтобы он не свихнулся. Должна я заняться и Улей, а то ведь я и не знаю толком, как и чем живет эта девочка, — от мелких подачек, а тем более от ее услуг людям пользы мало, надо ей придумать какое-то занятие, какую-то профессию, может быть шитье. Надо выбраться в Бялосоль к молодым Кондерам, сообща легче решить. И не забыть про Бобочку… Хробжицы… Паром все-таки будет. С тех пор как уехала Пшивлоцкая, тут куда лучше и спокойней. Даже удивительно, какую большую роль играла она во всех раздорах. Она уехала из-за меня, по моей вине. Я обидела ее, но зато от этой обиды была все же какая-то польза. Еще один из запутанных счетов совести. Школа. Дел так много! Кладбище, все эти могилы, могила Пшивлоцкого — верю, что Семен не оставит их без присмотра. Похороны. Помочь Павлинке. Уцелел или рассыпался этот орел над камином? Надо завтра проверить. Надо, надо, надо… Завтра.

Вот видишь, Иза, я еще не умею тебе объяснить, насколько все эти «надо» связаны с  т е м  с а м ы м, насколько одно вытекает из другого, становясь одним большим целым, суммой всего в моей жизни. Я только начала этому учиться, сидя здесь впотьмах за первой школьной партой.

Помнишь, Иза, как вы навестили меня? Тогда шла речь о высочайшей цене идеала. До чего же мы были в себе уверены, как задавались и умничали. Нам казалось, что стоит лишь капельку рискнуть и примириться с деревенскими неудобствами, чтобы считать свои идеалы оплаченными. Но потом даже он сердито и язвительно попрекал меня моим воображаемым идеализмом и противопоставлял ему свою мнимую трезвость мыслей и поступков. Насколько же по-иному я вдруг увидела все это сегодня или, может быть, не увидела, а только почувствовала.