Агнешка, дочь «Колумба» — страница 65 из 65

Кто из нас двоих, он или я, стремился к наивысшей самоотдаче, к наибольшему, ко всему?

Не знаю.

После нашего разговора там, на берегу, точнее, после всего сказанного им (и недосказанного) о Пшивлоцком, мне кажется, что в его жизни был период, и, наверно, долгий, продолжавшийся, возможно, вплоть до самого боя за башню, когда он требовал от себя и от других всего, максимальной самоотдачи. И верил, что человеку это по силам. «Хороший был солдат, — скакал он о Пшивлоцком и добавил с горечью: — При штурме принимается во внимание только цель и результат, больше ничего. — И под конец, не желая признаваться в большем: — Так было надо, и я, по сути, обязан ему и отыгрышем потерянной надежды и многим из того, что знаю теперь о людях и о себе». Я вдруг почувствовала, скорее по тону, чем по словам, что он очень уважал и любил своего командира, очень ему верил. Пока не разочаровался — не только в нем, но и в ценности собственных чувств. И теперь я по-иному понимаю его прежние недобрые намеки насчет Пшивлоцкого, которые я слышала только от него, он еще раз это подтвердил. Они были подсказаны его собственным разочарованием, собственной обидой, горечью утраченной веры.

Вообрази-ка себе, Иза, вместе со мной, что кто-то требует от себя самого и других абсолютного совершенства и ожидает этого совершенства вопреки разуму и опыту. Разве не безумие так ждать чуда, так мечтать о совершенстве, уже не ведающем ни права, ни справедливости, поскольку оно в них не нуждается. Но если мечта не сбывается, потому что она не может сбыться, безумец кидается в другую крайность, противоположную и окончательную, он отрицает в себе и других все человеческое, такое, как оно есть, и прежде всего высмеивает тех, кто верен реальной скромной человечности, кто не желает разделять его новой веры и совершенства упадка.

Вообрази также заодно со мной, что некто, воюя, верил в совершенную победу, то есть в абсолютный конец всех войн навеки. Но потом увидел, что война продолжается в нем самом, в памяти, в неустойчивом беспокойстве вселенной, увидел, что мир не является самостоятельной ценностью, подчиняющей себе всех без исключения, увидел, что несовершенство проявляется и тут, в наихудшем самоотрицании, ибо нет ничего хуже отказа от мира, где бы ни возник этот отказ. Он увидел, что мир опять стал предметом хитрости и торга, каковые он, безумный максималист, презирает. Вот он и кидается в противоположную крайность и точно так же, как отрицал в душе достоинство права и справедливости, стал отрицать и достоинство мира. Если бы он был властителем, то превратился бы в тирана, в Калигулу, в царя или диктатора, ибо презрение к себе и другим, презрение к абсолютным и поэтому недоступным идеалам вкупе с вытеснившей эти идеалы жаждой власти научили бы его убивать людей, не совершенных в своем человеческом качестве. Власть безумцев отказывает чужой жизни в ценности, легко идет на убийство.

Таким он, возможно, был или мог быть.

А кем же была для него я между двумя этими крайностями мечты и падения? Иза, Иза… Какой мелкой и приземленной представляется мне в таком сравнении моя наивысшая самоотдача. Чем я доказывала ее и доказываю? Повседневными скромными страданиями? Делать сколько можешь, учить детей читать, писать и считать, подготовить то или другое на сегодня и на завтра. Фонфелек для Марьянека. И чтобы стало хоть немножко больше порядка, больше смысла. Но даже такие скромные старания столь ненадежны и так тяжело даются.

Надо, надо, надо… Завтра. Все завтра и завтра, все без полета, у самой земли, совсем невысоко. Не знаю, хорошо ли это, справедливо, разумно?.. Легенда об Антее показалась мне вдруг плоской и малодушной. Мои маленькие дела, маленькие обязанности — до чего же беззаботно я в них погружаюсь, до чего же удобно прятаться за ними в середине толпы, подальше от края пропасти. Но, увы, и здесь, исходя из средней нормы, хватает места и отчаянию, моему маленькому отчаянию.

Мундек Варденга достучался в магазин и получил водку. Все это в общем-то еще не кончилось, это будет продолжаться и продолжаться. Я боюсь.

Марьянек, еще засветло уложенный матерью в постель, вдруг вскочил во сне с плачем, кинулся ко мне в неосознанном страхе, закричал, едва удалось его успокоить. Скорей бы утро.

А Януарий лежит в опустевшей комнате Пшивлоцкой и Тотека.

Этой ночью я уже не пойду к себе, не хочется, нет смысла. Я боюсь, Иза, боюсь.

Маленькие мои отчаяния, маленькие страхи. Даже мое безумство было маленьким, если я здесь, а не…

Его уже нет и не будет…

Вот, Иза, какова моя наивысшая отдача, вот сколько я смогла отдать.

Конца этим спорам с собой, наверно, так и не будет, это счет без итога. Не с чем сравнивать, потому что нет больше его, того, кто своей несправедливостью подтверждал мою правоту. А может быть, в его мечте, если я верно ее понимаю, больше правоты и правота его выше, чем моя самодовольная уверенность в осмысленности повседневной работы, в весомости и ценности повседневных заслуг? Идеалы безумцев недосягаемы, согласна, но эта недосягаемость и заставляет меня, труженицу повседневности, удваивать силы, поднимает, насколько возможно, скромное значение моих задач до высшего уровня. Этой арифметикой я еще не овладела, этому я и должна учиться тут, за первой партой.

Его нет, но разве этот спор с собой, этот счет без итога не его присутствие во мне?

Это же неправда, что я убила его в себе.

Есть и этот странный, оцепенелый покой, и облегчение, но все-таки он здесь, он рядом со мной, во мне, только теперь это иначе мучает, иначе пугает.

Потеряв его, я наконец-то победила его отчужденность.

Мундек Варденга допросился водки. Станет ли Теофиль Варденга, мой ученик, похожим на брата? Я должна остаться в этой школе, должна узнать, каким станет Тосек Варденга.

Очень недобросовестно я провела сегодня уроки.

Ряска — водяное растение…

Завтра…

Завтра утром я увижу своих ребят. Им не надо знать, что я не лучше их и не умнее, что я сама учусь азбуке. Нельзя разочаровывать их, внушать им неуверенность. Надо подготовиться. Пора освободить место на первой парте.

Я, Агнешка Жванец, учительница.

Мое место будет здесь, за этим столом. Я снова увижу их всех, я их знаю уже несколько месяцев, снова услышу громкий шелест перешептываний и, поднявшись, хлопну в ладоши — вот так.

До чего тихо. За окном каплет с ветвей весенняя роса. Ночь пахнет теплым мраком. Ведь уже весна.

Подумай сейчас обо мне, Иза, не пожалей для меня крупицы хорошего чувства, хорошей дружбы. Ночь, никого нет, и я ужасно боюсь.

Скорей бы уже настало утро.

До утра еще далеко. В школе тихо и пусто. И темно. Я едва различаю перед собой два ряда пустых и темных парт.


Геленув, 1963