Деньги он любил, может быть, это вообще было единственное, что он любил. «Поэтому — надо терпеть», — подумал он. Этого сумасшедшего, который на основании собственного безумия заключил, что он гениален. Мрачную старую деву Виталию с ее страшными картинками в духе бредовых фантазий на темы детства Калеба. Вечно хихикающего толстяка поэта и мазилу Викторова, который писал исключительно в подпитии и — просто набирал слова, желательно — грязные, желательно — матерные, желательно — подтверждающие лозунг: «Мы животные, мы произошли от обезьян, и нечего тут пытаться изобразить высокую духовность». Пьяницу Айделя, который из всей компании хотя бы действительно когда-то умел рисовать, но теперь — рука дрожала, и даже вот этот тремор, приводящий к неуверенности и изломанности линий, он умело выдавал за гениальность. И — бог весть, как они надоели со своими скандалами, капризами, просьбами, дикими желаниями… И публика надоела, потому что — нормальные люди не будут восхищаться их мазней, значит, те, которые приходят и восхищаются, — такие же больные.
То, из-за чего сейчас разразился скандальной тирадой Нико, было предсказуемо.
Неунывающий вечный борец с «религиозным мракобесием», зарядившийся богоборческим экстазом еще в пионерском возрасте, художник Садашвили, устав от того, что глупая публика не желает признавать в его странных треугольниках, ромбах и просто чернильных пятнах Роршаха хотя бы отдаленное сходством с Малевичем, решил привлекать внимание этой глупой публики так называемыми перформансами. Почему ему показалось «мракобесным» исключительно христианство — неведомо, но вот к исламу он относился с пиететом, да и к другим религиям — тоже. Гнев в основном он по своей давней, пионерской привычке обратил прямо и конкретно на Православие и все, что было с ним связано.
Собственно, идею подсказал ему Хозяин.
Как-то раз, сидя за «рюмочкой кофе», они вели беседы о непременном для романтизма безбожии, поминали и Ницше, и Байрона, и вот дошли до Маяковского.
Так как Нико, сам будучи наполовину грузином, очень этого поэта чтил и любил, он не удержался.
Как в своей юности, воспрянув духом, гордо вскинул голову и продекламировал из «Облака в штанах»:
Я думал — ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою,
отсюда до Аляски!
— А вот и раскрои, — усмехнулся Хозяин. — Топором. Попробуй.
Обернулся к владельцу галереи, добавил:
— А кстати, неплохая выставка может случиться. Сейчас это в моде. Люди не знают, против чего им бунтовать. Они уже пресытились суррогатной свободой, им скучно. Надо пощекотать нервы. Представь сам — какая будет реакция… Протесты, скорее всего, поступят только от ортодоксов — ну да кто их слушать будет? А если и будут — то сам знаешь, как в шоу-бизнесе важен скандал…
Так и случилось, как он сказал. Была большая — огромная — выставка в Манеже, там О. выставил иконы, на которых понаписал всякие гадости, из которых самая невинная: «Бога нет!» — и еще рубил эти иконы топором. Тут и началось. Скандал! Шумиха в прессе, возбуждение уголовного дела об «оскорблении чувств верующих», статья до четырех лет и все прочее, прочее, прочее, которое и привело к печальному состоянию дел бедняги Нико Садашвили. Теперь приходилось думать, что же им делать и каковым образом спасать «гениального художника» от всяческих уголовных и прочих видов преследований.
Речь, правда, шла о том, что икону, которую Нико надо было предложить публике разрубить на части, тем самым испытав восторг освобождения от оков, Нико должен был нарисовать сам. Причем по задумке лицо у Божией Матери должно было стать точной копией лица Ксюши Собчак или Памелы Андерсон, ну или, на худой конец, известной теннисистки Марии Шараповой.
Беда была в том, что если в ранней юности Нико Садашвили и в самом деле был неплохим рисовальщиком и даже, помнится, в художественном училище снискал себе особенное расположение заведующей отдела культуры великолепным изображением вождя пролетариата, то с тех пор утекло так много воды и так много появилось в его творчестве квадратиков, загогулинок и прочих строго авангардных пятнышек, что нарисовать человеческое лицо он уже просто не мог.
От перформанса же зависело столь многое в его жизни — Нико уже предвкушал и успех данного предприятия, и сопутствующие материальные выгоды, — что он был сильно озабочен, что ему делать.
Помог случай.
Как-то раз, задумчиво бредя по родной улице, он наткнулся на нетрезвого юношу, который пытался продать спешащим прохожим огромную почерневшую икону. Нико так обрадовался своевременному вспомоществованию, что чуть не возблагодарил Бога, но — вспомнил, что в его мировоззрении не может быть места для таких абстрактных глупостей, одумался.
На иконе была изображена как раз Богородица, правда, лицо у Нее было совсем не такое «демократическое», как у Ксюши или у Марии Шараповой. И на Памелу Андерсон она тоже была не похожа. Но, поразмыслив, Нико решил, что сойдет и так, в крайнем случае, он всегда сможет что-нибудь слегка подправить, и купил икону, мало задумываясь о том, откуда она у забулдыги и почему так дешево продается.
Правда, произведя незапланированную трату и поразмыслив, он решил сначала потребовать возмещения убытка с хозяина галереи, но, вздохнув, был вынужден оставить и эту затею до тех пор, когда успех предприятия будет достигнут, тогда он и намекнет, что потратился на эту досточку, и назовет даже удво… нет, пожалуй, утроенную сумму…
Он пришел домой, поставил свою «образину», как он называл иконы, прямо перед собой, налил себе виски, которое ценил от младых лет, посмотрев в раннем отрочестве какой-то вестерн, потом почитав старика Хэма, и — принялся рассматривать приобретение.
Он почти уже придумал, как придать сходство этому лицу с требуемым форматом, и уже почти не сомневался в успехе предприятия, как сморил его тяжелый сон, и он, не в состоянии противоборствовать ему, оставил исправление огрехов иконописца на потом. На утро. На завтра…
Сон ему приснился странный, смутно-тревожный. Будто он продолжал пить виски и смотреть на икону в своей комнате, только — кто-то еще вошел и остановился за его спиной. Нико хотел повернуться, посмотреть, кто это такой — только почему-то не мог пошевелиться, точно скованный, и от этого ему было немного жутко и неприятно.
Говорить он не мог — язык словно распух, отказывался слушаться, и Нико почувствовал себя беззащитным, как зародыш в материнской утробе — и гость этот невидимый молчал, но Нико знал — сейчас этот странный гость наслаждается его состоянием, питается им и — смеется над ним, Нико, просто смех у него неслышный, растворенный в воздухе и в его голове, и поэтому голова так кружится, и еще ему кажется, что кто-то приготовился что-то сделать с его лицом — какие-то инструменты готовит, чуть ли не острый скальпель, и операция будет без наркоза…
Он проснулся с дикой головной болью, каким-то жутким привкусом металла во рту, бросился к зеркалу — боясь увидеть не свое лицо, а лицо какой-нибудь Марии Шараповой, и вздохнул с облегчением, увидев собственный нос с папиной горбинкой, мамины пухлые щеки и голубые, круглые глаза. Он.
Обернулся — увидел, что бутылка практически пуста и почему-то стоит рядом с «образиной» — он даже усмехнулся, обрадовавшись тому, что нормальная способность воспринимать мир иронически к нему возвращается, и подумал — экий славный получиться может натюрморт, еще газету, огурец соленый и краюху хлеба…
Но вот мысль, что пить ему надо меньше или перестать совсем, преследовала его почти весь день, и следующий тоже, а в тот самый день, когда был намечен его перформанс, он понял — придется прекратить пить совсем.
Потому что то, что случилось там, он объяснить никак не мог. И если Андрей Ильич думает, что Нико из-за милиции, появившейся в выставочном зале, внезапно занервничал, он не прав.
А плохо-то ему, Нико, стало совсем по другому поводу. В конце концов, милиция — это неприятно. Но для его продвижения к вожделенным лучам славы — вовсе не бесполезно, и теперь он может позиционировать себя как жертву произвола и борца за свободу творчества.
Нет. В другом дело… Совсем в другом. Он иногда сам не мог понять, почему в нем поднимается глухое раздражение, когда он видит эти изображения с «истонченной телесностью», по словам Трубецкого — прообразы будущего, храмового человечества? И — может быть, оттого, что ему там места не было, он ненавидел их сильнее, и чем сильнее ненавидел, тем сильнее боялся чего-то, им не понятого и не принятого.
Когда Виктория Валериановна Рассказова подходила к этому дому-особняку, стоявшему в самом конце переулка, ее сердце тревожно билось. Она боялась туда заходить. Некоторое время стояла, созерцая величественное здание с львами на фасаде, ей даже показалось, что это на самом деле — старинный особняк, а не творческая фантазия дизайнера и хозяина дома. Что-то во всей этой псевдоготике было нездоровое… Или это в ней просто заговорила зависть? Человек сумел подняться. Не важно на чем. Не важно как. Но — вот свидетельство его состоятельности. Как скромно и убого смотрятся эти типовые «бунгало» других «успешных» людей!
Она вздохнула. Про Викторию Валериановну сказать, что она не то что бы «успешна», даже — просто «нормально живущая», было нельзя. Денег не было. Никогда. Их не хватало не то что на дома, квартиры, поездки — их не хватало даже на маленькие, такие незаметные, радости. А последнее время от переживаний и материальных затруднений пошатнулось здоровье. И — вот теперь ей были нужны деньги на лечение.
Очень нужны.
Иначе — все закончится. Мир покроется темнотой. Не для нее — для ее сына. Ему нужна помощь. Ее помощь. Кто ему поможет, если ее не будет? Она и так живет в постоянном сознании собственной вины перед ним — за эту самую чертову неуспешность и несостоятельность.