— Я здесь в первый раз, — сказала она. — Он у вас красивый. Странный, но красивый. Знаете, такая есть красота — люди пытаются все переиначить, подогнать под собственные представления об изяществе, а у них это не получается… Все равно остается дыхание…
— Чего дыхание? — переспросил он, немного нахмурившись.
От другой дамы он бы эти возвышенные бормотания едва ли потерпел — но с Елизаветой все было по-другому.
— Красоты, — пояснила она. — Истинной красоты, которую не всем дано увидеть, понять и — принять как неизбежность.
— Почему как неизбежность? — нахмурился он еще сильнее.
— Понимаете, рядом с красотой, увы, бросается в глаза несовершенство, собственная нелепость… Вот люди подсознательно и пытаются избавиться от всего, что вынуждает их признать себя… О, я никогда не выучу ваш язык! Очень трудно, так трудно подбирать слова, которые помогут выразить мысль!
Она рассмеялась.
— Язык? — Он удивился. Она прекрасно владела русским, он вообще думал, что она русская или — белоруска на крайний случай, а акцент… Сейчас многие нарочно говорят с таким вот акцентом — это модно.
— Ну да… Язык. Я же не русская. Я из Праги…
И что-то ударило в сердце — не может быть, это просто совпадение, или…
Она смотрела на него с легкой улыбкой, он попытался найти в ее лице хотя бы тень удивления — хотя бы вопрос: что с ним, почему он потрясен? Но лицо ее оставалось безмятежным и спокойным.
— Надо же, — сказал он. — Какое совпадение… А я вот как раз через несколько дней улетаю в Прагу. Прямо судьба…
Она рассмеялась.
— Нет, это замысел, — сказала она. — Мой младший брат сказал бы — воля Бога. Мой старший предпочел бы говорить именно о случайности. А я всегда ищу замысел. Если кто-то творит нашу судьбу, то у него, как у творца, должны быть замыслы, правда?
Он рассмеялся. Забавная девчушка эта Елизавета… Очень забавная.
— Ну, пошли, покажу тебе город, — сказал он, переходя на «ты», уже ощущая эту красивую иностранку своей собственностью. — Тут в самом деле много красивого. А ты мне потом покажешь свою Прагу. Пойдет?
— Пойдет, — серьезно согласилась она. — Я… покажу тебе Прагу. И не только.
Ее глаза сверкнули странным светом, он посмотрел на нее, пытаясь поймать их выражение, — но оно было так мимолетно, что он даже не успел понять, что же там блеснуло, на дне ее синих глаз, — насмешка? Боль? Ярость?
И — почему-то ему пришло в голову, что он ее где-то уже видел.
«Странно, до чего черты лица у нее знакомые».
Но — думать об этом было недосуг, да и не хотелось особенно.
Он рассудил, что она просто очень хорошенькая, а хорошенькие девушки всегда чем-то похожи друг на друга.
— Ну-с?
Теперь, когда они остались вдвоем и он, повернувшись, рассматривал ее — с какой-то усталой и снисходительной брезгливостью, — Виктория Валериановна особенно остро почувствовала себя какой-то незначительно мелкой, нелепой, несуразной. В этой своей престарелой, вытертой шубе, с пакетом, на котором девица с голой грудью поигрывала маленьким теннисным шариком, — и все достоинство пакета заключалось в его размере и плотности.
А хозяин дома, напротив, даже манерами своими напоминал барина — такого, каких раньше показывали в советских фильмах, вальяжного, немного неопрятного, но обязательно высокомерного.
— Ну-с? — повторил он. — Вы по телефону говорили, что у вас имеется вещица, которая меня непременно заинтересует.
Она робко кивнула. Ей отчаянно хотелось уйти, повернуться и уйти, извинившись, или — вообще исчезнуть. Провалиться сквозь землю.
— Да вы присаживайтесь, — сказал он, смилостивившись и пододвигая ей кресло. — И шубейку снимите. У меня камин, не замерзнете, Виктория… простите…
— Валериановна, — подсказала она.
— Ну, так присаживайтесь, Виктория… Валериановна…
Он снова улыбнулся, и на этот раз приободренной Виктории почудилась в его улыбке некоторая многозначительность, обещание флирта. Она невольно зарделась и, чтобы скрыть смущение, поправила прическу, которая и в самом деле, освободившись от шапки, нуждалась в некотором улучшении.
Она сняла шубу и замерла с ней в руках, растерянно оглядываясь — бросить ее на стул с высокой резной спинкой казалось ей святотатством. Хозяин не шелохнулся, только улыбался.
— Ну что же вы? — наконец не выдержал он. — Присаживайтесь. Бросьте вы свою шубу, ради бога, что вы в нее вцепились… Честное слово, я не украду ее.
Она почувствовала еще большее смущение и, повинуясь властности его интонаций, положила шубу очень аккуратно, на самый краешек стула, а сама села напротив хозяина, на край кресла, боясь шелохнуться.
— Значит, вам обо мне рассказал Борис Георгиевич?
— Да, он и послал к вам, — кивнула она, памятуя, что ей было велено ссылаться именно на Бориса Георгиевича, которого она и в глаза не видела. — Он сказал, что самой принимать какое-то участие в этих аукционах мне не с руки, да, в общем-то, он прав… Он очень хорошо о вас отзывался!
Сейчас она не стала вспоминать о том, что ей показалось странным, что рекомендовали ей именно этого человека, — во-первых, странным было уже то, что сама ее подруга наотрез отказалась быть посредником, а этот Борис Георгиевич тоже отказался принять от нее «товар», пробормотал в объяснение, что ему сейчас не до этого, а во-вторых — именно этот человек в ее воображении не связан был с антиквариатом, и особенно — с иконами. Она не могла забыть, что он позиционировал себя как любитель авангарда, модернизма и — свободолюбивый демократ и атеист.
Видимо, взгляды его были так широки, что вмещали в себя самые разные пространства. Да и то, что они с ее подругой, поклонницей старины, находились, как оказалось, в самых дружественных отношениях, — Викторию удивляло.
— Боря звонил мне, — кивнул он. И, протянув руку, добавил с тихим вздохом: — Ну, давайте посмотрим…
Ей было неудобно, что она отрывает его от наверняка важных дел. Куда более важных, чем ее желание продать ему эту икону-мощевик. Куда более важных, чем ее стремление выздороветь, выжить.
Она тут же достала из пакета сверток и, чувствуя себя школьницей на экзамене по истории, протянула ему — так поспешно и так стыдливо убирая взгляд, что можно было подумать, что этот ковчег был украден ею из Эрмитажа, а не перешел ей по наследству от мужа, которому достался неизвестным образом. Рассказов почему-то избегал вспоминать эту историю и на все ее вопросы только отмахивался — не ее дело… Хотя она помнила, как икона появилась, каким он был в ту пору мрачным, задумчивым и нервным, и — именно в это время он начал пить.
Может быть, по этой причине, из-за неприятных, тягостных воспоминаний Виктория Валериановна даже не переживала, когда пришел момент расставания с ней.
Он осторожно раскрыл ткань, которой была прикрыта драгоценность, и — замер в удивлении, подняв на нее глаза. Потом снова опустил, провел пальцем по поверхности, — она видела, что он поражен, он в восторге, он не может говорить. «Как странно», — подумала она. Похоже, он действительно большой поклонник этих штук. Куда больший, чем ему хотелось бы показать…
Сначала он смотрел на крышку ковчега очень внимательно, приблизив почти вплотную к глазам, сощурившись, потом не выдержал, открыл один из ящиков секретера, достал лупу.
На крышке серебряного ковчега были изображены Распятие и Воскресение. Он открыл крышку, осторожно, стараясь не дышать, и замер.
Внутри находилась золотая, чеканная икона. В самой середине был вставлен заключенный в драгоценную оправу крест, над которым парили два ангела, а с обеих сторон — склонив головы, стояли две женские фигурки. Он пригляделся и прочитал, что это — святая Гликерия. Одна — святая Гликерия Новгородская, вторая же фигурка, судя по всему, принадлежала Гликерии-мученице.
Икона была такой красивой, что захватывало дух, и он понял — он купит ее, непременно купит и… не отдаст ее. Он оставит себе это чудо.
— Сколько вы хотите? — спросил он, стараясь не показывать виду, что взволнован.
Она снова покраснела — его немного веселила и в то же время раздражала в этой взрослой женщине способность вот так, моментально, смущаться.
— Понимаете, — начала она робко и точно стыдясь, — я… очень больна, и мне сказали, что меня могут вылечить только в Германии, но нужны деньги… Я никогда бы не рассталась… Но…
Она окончательно потерялась. Ему стало жалко ее.
— Чаю хотите? — предложил он. — И… вот что. Давайте перейдем в кабинет. Там нам будет проще и уютнее разговаривать. Да не смущайтесь, я понимаю, что вы оказались в затруднении. Я сам могу оценить этот ковчег, но мне было бы любопытно узнать, сколько хотите получить вы.
Он поднялся, не дожидаясь ее ответа, протягивая ей ковчег — с некоторым недовольством, как будто уже привыкнув к мысли, что эта вещица будет — его.
Она приняла ее в руки, пролепетала:
— Да, конечно, чай — это замечательно, да…
Там, в кабинете, она, потрясенная обилием старинных фолиантов и икон, осмелев после нескольких глотков замечательного красного чая, дерзнула заметить:
— Признаться, я не ожидала от вас такого интереса к… иконам. Вы же атеист? Убежденный, насколько я поняла?
— Я антиклерикал, — пожал он плечами. — Но начал собирать эту коллекцию еще мой покойный отец. Я просто продолжаю. Хотя не скрою, что мне это интересно.
— Но говорят, недавно на вашей выставке какой-то художник призывал публику освободиться от ложных иллюзий, порубил на куски старинную икону… Кажется, был скандал. И… Впрочем, извините. Я влезаю не в свое дело.
— Нет, почему. Скандал действительно вышел, и неприятный. Икона оказалась краденной из сельской церкви, но сам художник был тут ни при чем — он ее купил.
— Но разве вам, увлеченному древнерусским искусством, это было не странно наблюдать?
— Как вам объяснить… Я разделяю искусство и предметы культа. Ту икону произведением искусства назвать было сложно. Обыкновенная доска с нелепой, пусть трогательной, мазней. Я не собир