[38]. Там, где голая жизнь становится священной, теология уступает место терапии. Или терапия становится теологической. Смерти нет больше места в каталоге услуг голой жизни. Но покуда раб остается рабом и привязывается к голой жизни, он так и будет подчиняться господину: «Но как борющемуся, так и победителю одинаково ненавистна ваша смерть, которая скалит зубы и крадется, как вор, – и, однако, входит, как повелитель» [39].
Эрос как эксцесс и преодоление границ отрицает как труд, так и голую жизнь. Поэтому раб, который держится за голую жизнь и трудится, неспособен на эротический опыт, эротическое желание. Сегодняшний субъект достижений подобен гегелевскому рабу за тем исключением, что он не работает на господина, а добровольно сам себя эксплуатирует. Как сам себе предприниматель, он одновременно и господин, и раб. Речь идет о таком роковом единстве, которое Гегель не продумал в своей диалектике господина и раба. Субъект самоэксплуатации настолько же несвободен, как и субъект эксплуатации со стороны других. Если рассматривать диалектику господина и раба как историю свободы, то о «конце истории» не может быть и речи, поскольку мы еще очень далеки от настоящей свободы. Мы находимся в исторической фазе, в которой господин и раб слиты воедино. Мы – господа-рабы или рабы-господа, но не свободные люди, которые должны будут стать действительностью лишь в конце истории. Таким образом, история, если понимать ее как историю свободы, еще не кончилась. Она кончится лишь тогда, когда мы станем действительно свободными и не будем ни господами, ни рабами, ни господами-рабами, ни рабами-господами.
Капитализм абсолютизирует голую жизнь. Благая жизнь – это не его телос. Его принуждение к накоплению и росту напрямую направлено против смерти, которая кажется ему абсолютным убытком. Для Аристотеля чистое стяжание капитала неприемлемо потому, что оно имеет целью не благую, но только голую жизнь: «И потому некоторые считают это конечной целью в области домохозяйства и настаивают на том, что нужно или сохранять имеющиеся денежные средства, или даже стремиться приумножить их до беспредельности. <…> В основе этого направления лежит стремление к жизни вообще, но не к благой жизни»[40]. Избавляясь от телеологии благой жизни, процесс приращения капитала и роста производства ускоряется до бесконечности. Утратив направление, движение ускоряется до предела. Тем самым капитализм становится непристойным.
Гегель восприимчив к Другому, как никакой другой мыслитель. От этой чувствительности нельзя отмахнуться, как от идиосинкразии. Гегеля нужно читать не так, как учили Деррида, Делёз или даже Батай. Согласно их прочтению, «абсолютное» отсылает к тотальности и насилию. Но для Гегеля оно означает прежде всего любовь: «В любви, рассмотренной со стороны содержания, заключаются те моменты, на которые мы указывали как на основное понятие абсолютного духа: примиренное возвращение из своего инобытия к самому себе»[41]. Абсолютное – значит неограниченное. Именно ограниченный дух как раз и волит самого себя и отворачивается от Другого. Абсолютным, напротив, является дух, который признает негативность Другого. «Жизнь духа», по Гегелю, – это не голая жизнь, «которая страшится смерти и только бережет себя от разрушения», но жизнь, «которая претерпевает ее и в ней сохраняется». Своей жизнью дух обязан именно способностью к смерти. Абсолютное – это не то позитивное, «которое отвращает взоры от негативного». Дух скорее «смотрит в лицо негативному» и «пребывает» в нем[42]. Он абсолютен, потому что он отваживается дойти до предела, до крайней негативности и включает ее в себя, точнее говоря, заключает в себя. Нет духа там, где господствует чисто позитивное, избыток позитивности.
«Дефиниция абсолютного гласит», по Гегелю, «что оно есть заключение»[43]. Заключение (Schluss) в данном случае – это не категория формальной логики. Сама жизнь, как сказал бы Гегель, и есть заключение. Заключение было бы насилием, насильственным исключением Другого, если бы оно было не абсолютным, а ограниченным заключением, замыканием. Абсолютное заключение – это долгий, медленный процесс, которому предшествует пребывание в Другом. Сама диалектика и есть движение заключения, освобождения и перезаключения. Дух истек бы кровью от ран, которые наносит ему негативность Другого, если бы он не был способен на заключение. Не всякое заключение насильственно. Заключают мир. Заключают дружбу. Дружба – это заключение. Любовь – это абсолютное заключение. Она абсолютна, потому что она предполагает смерть, отречение от Я. «Подлинная сущность любви» состоит именно в том, «чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом Я»[44]. Сознание гегелевского раба ограниченно, оно неспособно на абсолютное заключение, потому что он не может отказаться от собственного сознания, т. е. не может умереть. Любовь как абсолютное заключение происходит через смерть. Хотя смерть и случается в Другом, за ней следует возвращение к себе. Смиренное возвращение к себе из Другого – это совсем не насильственное присвоение Другого, которое ошибочно провозгласили главной фигурой гегелевской мысли. В большей степени оно является даром Другого, которому предшествует самоотказ, самоотречение.
Депрессивно-нарциссический субъект не способен на заключение. Но без заключения все растекается и расплывается. Поэтому у него нет стабильного представления о самом себе, которое также является формой заключения. Нерешительность, неспособность к окончательному выбору (Ent-Schluss) неслучайно принадлежит к симптоматике депрессии. Депрессия характерна для того времени, когда в эксцессе открытости и стирания границ теряется способность заключать и завершать. Разучивается умирать тот, кто не может покончить с жизнью. Вот и субъект достижений неспособен заключать, завершать. Он раскалывается оттого, что его заставляют совершать все больше достижений.
Для Марсилио Фичино любовь также означает смерть в Другом: «Когда я люблю тебя, любящего меня, я нахожу себя в тебе, думающем обо мне, и, отказавшись от самого себя, я возвращаюсь к себе в тебе, ведь ты содержишь меня»[45]. Когда Фичино пишет, что любящий забывает себя в другом Я и в этом же угасании и забытьи «возвращает» себя или даже «овладевает» собой, это овладение есть дар Другого. Превосходство Другого отличает власть Эроса от насилия Ареса. В случае власти как отношения господства я противостою и противопоставляю себя Другому, подчиняя его себе. Власть эроса, напротив, предполагает бес-силие, в котором я не противостою Другому, а утрачиваю себя в нем или для него, а он вновь меня восстанавливает: «Господствующий управляет другим посредством себя; любящий возвращается к себе посредством другого. Любящие оба выходят из самих себя и переходят друг в друга; умирая в самих себе, они вновь восстают в другом»[46]. Батай начинает свою Эротику с предложения: «Можно сказать, что эротика – это утверждение жизни в самой смерти»[47]. При этом утверждается здесь не голая жизнь, избегающая негативности смерти. Скорее жизненный импульс, усиливаясь и утверждаясь до предела, сближается с импульсом смерти. Эрос – это медиум усиления жизни вплоть до смерти: «Хотя эротическая деятельность прежде всего есть безудержность жизни, цель такого психологического поиска, как уже сказано, независима от заботы о воспроизводстве жизни и не чужда смерти». Чтобы привести для этого «столь парадоксального» «утверждения» «кажущееся оправдание», Батай цитирует де Сада: «Нет лучшего способа освоиться со смертью, чем соединить ее с какой-нибудь либертинской затеей» [48].
Негативность смерти существенно важна для эротического опыта: «Любовь или вовсе не существует, или она для нас словно смерть»[49]. Смерть прежде всего касается Я (Ich) [50]. Эротические жизненные импульсы переполняют его нарциссически-воображаемую идентичность и размывают ее границы. В силу своей негативности они проявляются как импульсы смерти. Существует не только та смерть, что означает конец голой жизни. Как отречение от воображаемой идентичности Я (Ich), так и упразднение символического порядка, которому Я (Ich) обязано своим общественно-социальным (gesellschaftlich-soziales) существованием, представляют собой смерть более значительную, чем конец голой жизни: «В основе перехода от нормального состояния к эротическому желанию – завораживающее действие смерти. В эротике всегда разыгрывается развращение, растворение законченных форм. Повторяю: тех форм упорядоченной общественной жизни, что образуют дискретный порядок отдельных личностей, коими мы и являемся». Повседневная жизнь состоит из дискретностей. Эротический опыт открывает доступ к «непрерывности» бытия, только и способной «окончательно умерщвлять дискретные существа»[51].
В обществе, где каждый сам себе предприниматель, господствует экономия выживания. Она диаметрально противоположна экономии эроса и смерти. Неолиберализм с его взбудораженными импульсами Я (Ich) и достижений является общественным порядком, из которого полностью пропадает эрос. Позитивное общество, из которого исчезает негативность смерти, – это общество голой жизни