к ситуация с другой стороны видится?
Однажды Даша спросила:
– Костя, ты воевал?
– Все воевали, – он вздохнул. – Страшное дело.
– Беляки, они ведь звери, – подзадорила Даша.
– Понимаешь, Даша, порой зверем любой может стать: и белый, и красный. – Он обнял за плечи дружески. – Надо добиться, чтобы любой человек не забывал, что он, – Костя сделал паузу и произнес по слогам: – че-ло-век. Высшее звание.
– Я слышала, среди этих, как они, – Даша вроде бы замялась, – уголовников, что ли… «людьми» самых бывалых, заслуженных называют.
– Уголовники народ чудной, смешные они, – он улыбнулся.
Даша оторопела, все готова была услышать, но такое… «Корней смешной? Действительно, можно от смеха умереть».
А Костя продолжал:
– Знаешь, Даша, я с фронта вернулся, хотел на завод, а меня в милицию определили. «Я – рабочий!» – кричу, а мне: «Ты сначала большевик…»
– Ты партиец?
– В Кронштадте вступил. Был там такой момент, совсем грустный. Умирать, думаю, всегда неприятно, а в восемнадцать так обидно до слез. Страшно стало, вот-вот побегу либо закричу несуразное, понимаешь, опереться мне было не на что, а без опоры, чую, пропаду позорно. Попросился я в партию. Нечестно, конечно. Другие от сознательности вступают, а я от слабости. Знаешь, на миру и смерть красна.
– На миру! – Даша фыркнула. – Это кто же, кроме тебя да комиссара, про твою партийную бумажку знал?
– Не надо так, – он взглянул строго. – Ты повзрослеешь, Даша, стыдиться этих слов будешь. Маленькая ты, Даша. Билета мне тогда не дали, откуда у комиссара документы могли быть? У нас ни воды, ни патронов, только злости навалом, на всех хватало. Поднялись люди в атаку, и я со всеми, ведь слово дал. Кто жив остался, комиссар не дошел, позже люди за меня сказали. В Питере партбилет и орден дали… Ну, это к делу не относится.
Они долго тогда молчали. Даша смотрела на Костю, она с того момента звать его про себя курносым перестала, и он ей красивым и рослым показался. Ни ростом, ни красотой Костя не мог похвастаться.
– Так за что же тебя в милицию?
– А что я мог? – Костя пожал плечами. – Кому-то надо, чем я других лучше? Начал работать, так разозлился! Обидно мне, Даша, стало. Столько хороших парней полегло, народ море крови пролил, завоевал жизнь счастливую. Так нет тебе, какие-то «кривые», «косые», «ширмачи», «паханы» жить нормально не дают. Ну, думаю, передавлю, не дам им пощады! – Он рассмеялся, махнул рукой. – Молодые все одинаковые: давай вперед, все ясно и понятно. Хорошие направо, плохие налево. Жизнь мне быстро мозги вправила. Где хорошие? Где плохие? Слово-то какое – уголовник. Приглядеться, в каждом человек прячется, в другом так далеко закопался, совсем не видно, однако есть точно, можно раскопать, обязаны. Уголовник! От какого слова произошло, думала? В угол человека загнали, он по слабости стал уголовником. Его надо из угла вывести, каждого отдельно, человек так устроен: его боль – самая больная, обида – самая обидная.
– Хватит! – Даша отстранилась, чуть не ударила. – Много ты понимаешь! Думаешь, умный?
Костя видел, ударить хочет, не отстранился.
– Прости, обидеть не хотел.
– А мне ни к чему, – Даша прикусила губу, отвернулась. – Врешь все, слушать противно. Сам же говорил, с сопляками возишься. Ничего ты про загнанных в угол не знаешь, не придумывай.
Костя не ответил, скоро они в тот вечер расстались. Даша не звонила неделю. Костя брал банду, в перестрелке его контузило. Отлеживаясь на диване, думал о Даше. Не простая она, видно, жизнь девчонку не по шерстке гладила. И решил, что, прежде чем в прислуги устроиться, уличной была. Каким ни был Костя сознательным, однако от мысли, что Даша в прошлом – проститутка, ему стало хуже. Врач сердился, грозил, что если Воронцов не прекратит о работе думать, то положит в больницу.
Даша позвонила, они снова встретились.
Роман молодых отметил двухмесячный юбилей, когда Мелентьев получил данные на Корнея и начал комбинацию, которая называется «Ввод сотрудника в среду».
– Так отвечай, где ты руки целовать научился? – спросила Даша, думая о том, что оно так в жизни и ведется: начальник на свиданке, а из подчиненного сейчас Корней душу вынимает.
Глава седьмаяБудьте вы прокляты!
На третий день пребывания беглецов в гостинице произошло невероятное: исчезла хозяйка заведения – Анна Францевна Шульц. Утром, как обычно, ровно в восемь у конторки появился ее супруг. Тихий и бледный, не поднимая глаз, Шульц прошелся по пустому холлу, в две минуты девятого удивленно взглянул на часы. Еще через три минуты он подошел к четвертому номеру, супруги спали в соседних комнатах, и деликатно постучал. Никто не ответил. Он постучал решительнее и позвал:
– Анхен! Дорогая, ты встала?
Не получив ответа, он нажал на ручку, дверь оказалась не запертой. На аккуратно застеленной кровати лежал конверт, а в нем листок с одной фразой: «Будьте вы прокляты!»
Шульц не изменился в лице, не схватился за сердце, положил конверт в карман, открыл шкаф, убедился, что отсутствуют небольшой чемодан и шкатулка с драгоценностями.
Через несколько минут на зеркальном стекле парадной двери красовалось объявление: «Гостиница закрыта на ремонт». Швейцар Петр, расплющив о стекло нос, с минуту наблюдал за пустой улицей, потом пробежался по холлу и коридору первого этажа с мокрым веником, задержался у напевающего самовара и крикнул:
– Дарья!
Даша понесла Сынку и Хану завтрак, дверь второй день не запиралась, девушка ее толкнула подносом и вошла в номер.
– Мальчики, с добрым утром.
– Здравствуй, Паненка, – ответил стоявший на голове Сынок.
Хан выглянул из ванной, изо рта у него торчала зубная щетка, приветственно махнул рукой, хотя находившаяся в другой комнате Даша видеть его не могла.
– Степан, язык проглотил? – спросила Даша, повысив голос.
– С добрым утром, сестренка! – отозвался Хан.
– Черен ты для братца. – Даша прошла через спальню, увернувшись от Сынка, который, продолжая стоять на голове, пытался схватить ее за руку.
Хан, намыливая лицо, взглянул в зеркало.
– Я поздоровался…
– Где Анна? – Даша схватила Хана за плечо, повернула к себе лицом.
– Анна? – Хан изобразил удивление. – Наверное, завтракает?
– Слушай, Степа, – Даша присела на край ванны, – я слышала, как ты ночью ее дверью скрипел. Анны нет в гостинице, похоже, она ушла с концами. Где она?
– Верно, мы засиделись поздно, чай пили, – Хан пожал плечами. – Анна сказала, как обычно, до свидания.
– Врешь! Она, старая дура, в тебя, сосунка, влюбилась! Это же все видели. Думаешь, Корней не знает? Что ты ей наплел? Куда она рванула?
Хан сжал девушке руку так, что пальцы побелели. Даша зашептала:
– Ты, татарин, на мне силу не выказывай, – выдернула руку. – Еще раз тронешь, я тебя без Корнея порешу. Понял? Я тебя, ирод, спрашиваю, понял?
– Ладно, сестренка…
– В роли Джульетты – известная артистка Паненка. Ромео – Степан, кликуха – Хан, – сказал Сынок, наблюдавший за ними из-за приоткрытой двери. – Немочка сорвалась? Ай-яй-яй! Беда! – Он ерничал, улыбался вроде бы, но смотрел серьезно. – Человек сошел на берег. К чему бы это? Не первая ли крыса бежала? Дали течь, идем ко дну?
– Брось, Даша, чего я Анне мог такого сказать? – спросил Хан, когда они все уселись в гостиной за стол.
– Жила, жила, вдруг в бега кинулась? – Даша задумалась.
– Мужика она своего не любила, – ответил Хан. – А что вдруг, это со стороны так кажется. Может, копилось у нее годами, а ночью через край хлынуло? Женщина молодая, собой хороша, разве здесь для нее жизнь? Сестренка, это же тюрьма! – он постучал пальцем по столу.
Сынок молча наблюдал за сокамерником, как он порой называл Хана, и удивлялся. Скажи, разговорился молчун! Не всполошился, что немка сбегла, не горюет. А вроде сам втюрился. И не жалко ему? Может, теперь и не свидятся?
– Много ты тюрем видал. Спишь, жрешь, как барин…
– Есть и спать корове сладко, – перебил Хан. – Да не об этом речь. Ушла Анна? Откуда известно, что совсем?
– Известно, – Даша встала. – Так ты ни при чем? Понятно, гляди, Хан… – и вышла.
Сынок отхлебнул остывшего чаю, отрезал ломоть хлеба, сделал бутерброд с колбасой, подумал, приложил сверху ломоть сыра.
– Шамовка здесь, точно, не тюремная, – сказал он и откусил чуть не половину.
– Чего же Анна мне-то не шепнула, что уходить задумала? – Хан тоже потянулся к еде. – Где искать теперь? Москва город… да и осталась ли? Может, катит куда, колесики уже постукивают…
Сынок ел сосредоточенно, с последнего бутерброда колбасу и сыр забрал, хлеб на стол бросил. Хан кусок положил в плетенку, сказал укоризненно:
– Хлеб бросать грех.
– Так ведь и воровать, и врать, и чужую жену соблазнять – все грех.
– Они не венчанные. – Хан спохватился и добавил: – И не виноват я, с чего взял?
– Ты бы в цирке, Степан, не сгодился. Души в тебе нет, холодный. – Сынок откинулся в кресле, закинул ногу на ногу, цыкнул зубом. – Поздно ты, Степа, вскинулся, врешь, просто отвратительно слушать.
– С чего взял?
– Остынь, – Сынок махнул рукой пренебрежительно. – Представь… – Он выдержал театральную паузу. – Человек узнает, что его любимая раскрасавица испарилась, сбегла, так сказать, в неизвестном направлении. Чего такой человек делает? Он руками размахивает, говорит не поймешь какие слова. Когда очухается, заявляет решительно: мол, все вы, люди, врете, я, как никто, ту распрекрасную душу знаю! Она сорваться, мне не шепнув, не способная! И бежит трусцой проверять, где же действительно дорогая душа. Убедившись, что люди ему по ошибке правду сказали, человек часами топчется у дверей, ждет, когда душа появится либо на крайний случай аппетит возвратится. Ты, Степа, человек некультурный, книжек не читал, в цирк не ходил, одно думаешь – как чего украсть, нарушить сто шестьдесят вторую статью уголовного кодекса ресефесеэр.