Агония Российской империи — страница 27 из 64

— Леди и джентльмены, — сказал он, — все вы артисты, музыканты, поэты, писатели, художники, композиторы — вы — творцы. То, что вы сотворили на долгие годы, переживет вас. Мы же простые моряки. Мы разрушаем. Но со всей искренностью мы можем заявить, что в этой войне мы разрушаем, чтобы то, что вы сотворили, могло жить.

Это была самая короткая и по своему эффекту самая волнующая речь, которую я когда-либо слышал в России. Русские были в восторге. Приезд подводников совпал с взятием Эрзерума русской армией на Кавказе, и на протяжении четырех дней мы жили в атмосфере ликующего оптимизма. Что касается меня, то я нашел лишь один изъян в гармонично составленной программе. В Английском клубе первую речь произнес я. В течение двух дней я репетировал ее перед женой и верным «Лики», который, как секретарь Московского художественного театра, был знатоком декламации. Я произнес ее с волнением и скромно. Там было трогательное упоминание о тех, которые в литературном смысле этих слов тонули на море со своими судами. Речь моя вызвала слезы на моих глазах и глазах публики. Однако, к моему огорчению, речь эта не приводилась в газетных отчетах. Русский морской штаб, опасаясь того, что может случиться, если немцы узнают, что командиры британских подводных лодок отсутствуют на своих кораблях, обставил строжайшей цензурой весь приезд делегации.

С отъездом морской делегации Москва вернулась к своему первоначальному пессимизму, несколько отличающемуся от петербургского пессимизма тем, что в нем отсутствовали признаки злорадного пацифизма. Москва была готова сражаться до конца. Это не мешало предчувствию, что конец может быть гибельным.

В этот момент предчувствия усугублялись германским наступлением на Верден и притоком в Москву аристократических польских беженцев. Эти поляки имели нездоровое влияние. Внешне они были привлекательны. Они внесли много приятности в московскую светскую жизнь. Их страсть к политическим спорам дала много свежего материала моим отчетам. Несмотря на то что я был склонен сочувствовать их страданиям, ближайшее знакомство с ними вызвало во мне чувство недоверия и даже отвращения. Я терпеть не мог ту манеру, с которой они принимали теплое гостеприимство, оказываемое им повсюду. Они отвечали насмешками над своими хозяевами, делая при этом вид, что они презирают честных московских буржуа.

Еще меньше переваривал я их эгоистичное чванство и пессимизм. Апогея это чувство достигло, когда однажды вечером — во время наиболее критического периода наступления на Верден — развязный, но пустой шляхтич заметил в присутствии главы французской военной миссии: «Если Верден будет взят, падет и Париж. Как это будет ужасно для польского вопроса». Это только один из многих примеров польской бестактности. Между тем этот народ, никогда не умевший самостоятельно устроить свою жизнь и, разумеется, мало чем содействовавший делу союзников в войне, был по Версальскому договору награжден большим отрезком территории, чем какая бы то ни было другая нация.

Глава шестая

Весной 1916 года у меня опять разболелось горло. На этот раз болезнь сопровождалась жестоким приступом депрессии. Мне казалось, что все разваливается. Даже Челноков выражал недовольство по поводу того, что английские фирмы не выполняют военных заказов, и в первый раз сомнение в победе союзников закралось в меня. Мое мрачное настроение было немного рассеяно неожиданным приездом Хью Вальполя, неотразимого в форме Красного Креста и как всегда необыкновенно восторженного и бодрого оптимиста. Он только что вернулся из Англии, где появилась его первая книга о России — «Темный лес», которая имела там большой успех. Он привез мне сахару и кое-каких пряностей, в знак лестной оценки моей работы, от лорда Роберта Сэсиля и других членов Министерства иностранных дел. После отъезда мне опять стало не по себе. Приближалась Пасха, и жена уговорила меня бросить работу на несколько дней.

Чтобы отдохнуть немного от Москвы, мы решили отправиться в знаменитую Троице-Сергиевскую лавру. Незаменимый Александр принял все необходимые меры, чтобы принять нас как следует. Но отдых оказался плохим. Мы приехали вечером в Чистый Четверг. На вокзале нас встретил монах. Другой монах повез нас со станции прямо ко всенощной. Сергиев монастырь, самый знаменитый в России, представляет Кремль в миниатюре. Он окружен стенами такой толщины, что по ним свободно могут проехать рядом два экипажа. За всю свою историю монастырь выдержал сотню осад и теперь, несмотря на то что в нем монахи, скорее напоминает крепость, чем обитель.

После службы мы пили чай у настоятеля. Это был воспитанный и простой пожилой человек с серебристой бородой и пухлыми мягкими руками, которые он беспрестанно мыл. Около семи часов мы отправились в приготовленное нам помещение — маленькую монастырскую гостиницу при церкви Черниговской Божией матери в миле от монастыря. К счастью, там было чисто и уютно.

В Великую Пятницу дождь лил как из ведра, я целый день сидел дома и читал статьи сэра Роджера де Коверли в «Spectator». В субботу мы снова ходили в церковь и осматривали окрестности. Рано утром за нами приехал монах, чтобы отвести нас в Вифлеемский монастырь — прелестное небольшое местечко на берегу озера в трех милях езды. А вечером по березовому лесу мы поехали в Лавру, чтобы присутствовать на ночном богослужении. Весь монастырь был залит электрическим светом, и на фоне темно-красного неба высокие колокольни вырисовывались, как огромные небоскребы. Служба произвела глубокое впечатление. Мы стояли около часа в толпе солдат и крестьян, от которых шел тяжелый запах. Держали в руках тонкие церковные свечи, щедро поливая себя и нас воском. Но хор пел так изумительно хорошо, что мы забыли об усталости.

Следующие два дня были полны радости. Солнышко стало пригревать и разогнало все мои страхи и весь мой пессимизм. Крутом поля запестрели цветами. Белые церковки спокойно стояли в кругу берез. А в озерах дремали старые как мир окуни и карпы. После Москвы разлитая здесь тишина была чудесна.

В понедельник на Пасхе мы были опять на богослужении и шли с крестным ходом вокруг стен Лавры на почетном месте, непосредственно за архимандритами Потом нас угостили великолепным завтраком из шести-семи рыбных блюд. Пока мы ели, настоятель очень мило с нами беседовал. В его разговоре не было ничего воинственного, никаких бравад «с нами Бог». Он говорил о чудесах, в которые крепко верил, — да и действительно вера в чудеса была очень нужна, чтобы уповать на победу России, — говорил о христианском смирении, о кающихся и благочестивых душах.

Чаще же всего мы совершали далекие прогулки, стараясь взять как можно больше радости от нашего краденого досуга и получше согреться под сверкающим весенним солнцем. Как сейчас помню одно наше путешествие к озеру, за монастырем св. Параклита. Мы долго бродили по узкой мшистой дорожке, которая шла через тесное ущелье, поросшее диким терновником и ежевикой. Ни пешего, ни конного, ни одной живой души нам не повстречалось по дороге. То были самые счастливые часы моей жизни — часы глубокого умиротворения.

Я вернулся в Москву, полный энергии и новых надежд, готовый бороться со всеми треволнениями моей повседневной жизни, которых было не мало: мои русские друзья изрядно меня раздражали, несмотря на всю мою любовь к ним. Это были очаровательные люди для простого знакомства, но совершенно безнадежные для совместной работы, и, несмотря на то что я стал фаталистом, я никак не мог разобраться в оттенках их языка, где «сейчас» означает «завтра», а «завтра» — «никогда».

Лучше всего я могу показать разницу между отношением к жизни русских и англичан, рассказав о случае из русской судебной практики в это время. В некотором отношении этот случай напоминает знаменитое дело Мэлкома в Англии. В Варшаве русский жандармский офицер по фамилии Златоустовский влюбился в некую госпожу Марчевскую, жену одного из офицеров, который в это время сражался на фронте. Когда Варшава была эвакуирована, Златоустовский привез ее в Москву и поселил в своей квартире. Узнав об этом от жены Златоустовского, Марчевский приехал с фронта и пытался проникнуть в квартиру, где находилась его жена. Тогда Златоустовский выстрелил из револьвера через дверь и убил наповал безоружного Марчевского. Несмотря на гнусное поведение жандармского офицера во всей этой истории, он был оправдан. Общественное мнение не протестовало против приговора, и Златоустовский даже не потерял своей службы.

Когда я снова возобновил свои встречи с Челноковым и другими видными московскими деятелями, я нашел их в более подавленном настроении, чем обычно. Отставка Поливанова, военного министра, за его слишком тесный контакт с общественными организациями привела их в уныние. Падение Кута, следовавшее за нашим поражением в Галлиполи, ирландское восстание в Дублине — все это были серьезные удары по престижу Англии. Мы с Челноковым обсуждали положение. Что предпринять, чтобы укрепить общественное доверие? Как бороться с пораженчеством и недостатком веры в западных союзников? Городской голова, англофильство которого было прочно и устойчиво, считал необходимым официальный приезд английского посла в Москву. Я выражал уверенность, что посол приедет, если будет знать, что это принесет пользу.

Мы сделаем его почетным гражданином Москвы, — сказал Челноков.

— Прекрасно, — ответил я. — Это в духе лучших английских традиций.

Но тут было одно препятствие. До сих пор только один иностранец имел звание почетного гражданина Москвы. Эта честь никогда не выпадала на долю англичанина. Это было редкое и ценное отличие, и оно могло быть дано только при единодушном согласии всей Городской думы. Теперь Городская дума была сколком с Государственной. Она состояла из представителей всех политических партий, включая крайних правых, которые не относились к Англии сочувственно и были решительными противниками либеральных партий. Даже Челнокову, хотя он и был городским головою, было совершенно невозможно добиться единогласного решения. Он поглаживал свою длинную, как у патриарха, бороду. Затем приятным глубоким голосом высказал мне свое мнение: