нинграде и в Москве. Многого я тогда не понимал — немало интересного, что могло бы пролить свет на события, без следа проскользнуло мимо ушей.
Напрягая позднее память, вынужден признать с запоздалым сожалением: прояви я в те годы больше любознательности, польза была бы очевидной. Кабы старость могла, а молодость умела! Остается только вздыхать да упрекать себя. Ничего не заносил в блокнот, не вел дневник — неодолимая потребность в этом возникнет позже.
Жаль, конечно, да ничего не сделаешь. Пусть же ошибки нашей юности станут уроком для других. Ни дня без строчки! Записывать все, что увидел и услышал, что взбудоражило и удивило, встревожило и запало в душу. И непременно по горячим следам событий, пока увиденное и услышанное еще живет, беспокоит сердце и мысли. Рассказывал же Яша о Кузнецове, что он обжег свои крылья о кремлевский огонь?
Но так уж устроен человек, что однажды пережитое еще раз пережить ему не дано. Разве мог я представить тогда, в начале шестидесятых, что пройдет четверть века, и судьба сведет меня с интеллигентным мягким человеком зрелого возраста, и человек этот — Валерий Алексеевич Кузнецов, сын того самого Алексея Александровича Кузнецова, секретаря ЦК ВКП(б) и члена Оргбюро, в бытность которого вторым секретарем Ленинградского горкома, по рассказам Яши, к нему спецсамолетом прилетал генерал НКВД, личный посланец Сталина. Мы не просто знакомы с Валерием Алексеевичем, свыше года мне пришлось работать в ЦК КПСС под его непосредственным руководством, встречаться по служебным и личным делам по несколько раз в день. Кузнецов-младший очень похож на своего отца — внешнее сходство просто невероятное. В этом я убедился, увидев фотографию Кузнецова-старшего в реабилитационном деле.
Ни портретов, ни очерков об Алексее Александровиче не печатали, хотя официально он был реабилитирован вместе с другими партийными и государственными деятелями, проходившими по «ленинградскому делу» в апреле 1954 года. Шестого мая того же года в Ленинград приехали Н.С. Хрущев и тогдашний новый Генеральный прокурор СССР Р.А. Руденко, рассказавшие активу Ленинградской партийной организации правду о сфабрикованном на ее бывших руководителей деле. Краткие сведения о «ленинградском деле» и его организаторах содержатся в материалах XXII съезда партии, в частности, в выступлениях делегатов И.В. Спиридонова и Н.М. Шверника, занимавших в то время соответственно должности первого секретаря Ленинградского обкома КПСС и председателя Комитета партийного контроля при ЦК КПСС.
И.В. Спиридонов говорил:
— К так называемому «ленинградскому делу» от начала до конца кроме авантюриста Берии приложил руку Маленков. На совести Маленкова гибель ни в чем не повинных людей и многочисленные репрессии. На его совести унижение чести и компрометация Ленинградской партийной организации…
Аналогичная мысль звучала и в выступлении Н.М. Шверника:
— Маленков несет очень серьезную ответственность за грубейшие нарушения устава партии и революционной законности, допущенные по отношению к Ленинградской партийной организации в 1949–1952 годах.
Вот, пожалуй, и все сведения о «ленинградском деле», опубликованные тогда в массовой печати. Были, безусловно, и другие, но они имели общий характер, обкатанные формулировки, не содержали никаких подробностей.
Я долго ждал удобного случая, чтобы рассказать Валерию Алексеевичу о загадочных словах Яши. Но в самый, на мой взгляд, подходящий момент решительность оставляла меня: а вдруг неожиданно поставленный вопрос причинит боль? И я молча проглатывал подготовленные вопросы, утешая себя тем, что в следующий раз непременно заведу разговор на эту тему. Наступал очередной момент, и снова все откладывалось на завтра.
А назавтра в воздухе запахло командировкой. Куда бы вы думали? В Ленинград!
Вокзал в Москве, от которого поезд отходит в Ленинград, называется Ленинградским. В Ленинграде, куда прибывал, — Московским. Рационально, по-деловому. Знаменитая «Красная стрела», о которой не одну песню успели сочинить, тронулась с Ленинградского вокзала за две минуты до двенадцати ночи — голубая мечта командированных.
— Кабы так да на всех магистралях, — вздыхает сосед по купе, завидуя жителям двух столиц, для удобства которых железнодорожное ведомство приняло такое решение. — Одно слово — столицы, — кряхтит он, привычно устраиваясь на верхней полке, — иначе нельзя, по Москве и Ленинграду иностранцы судят о нашей стране.
Правда, попутчик добавляет, что особенных издержек вроде не требуется, чтобы наладить транспортные сношения и между другими городами точно таким же образом, чтобы людям было удобно. Ан нет, в глубинке обойдутся, главное, навести марафет там, где скользят равнодушные взгляды тех, кто увидел полвселенной, кого ничем невозможно уже удивить, — пресыщенных, самодовольных иностранных туристов.
— И когда только научимся уважать себя, когда покончим с позорной привычкой оскорблять своих соотечественников невниманием к их потребностям, — ворчал себе под нос раздраженный сосед.
Третьим в купе был пассажир, внешний облик которого представлял полную противоположность недовольному, да еще в годах, провинциалу. Уравновешенный, розовощекий, жизнерадостность бьется в каждой черточке лица. Уверенные движения, властные нотки в голосе. Не иначе как москвич. Только они могут держаться так свободно и независимо в любой обстановке, везде чувствовать себя главными.
— Ну, все, тронулись. Шестьсот четыре версты до Ленинграда. Между прочим, астрономическое расстояние между двумя столицами — пятьсот девяносто восемь километров. Разница — всего шесть километров. А длина шоссе — шестьсот семьдесят четыре! Рельсы прокладывали сто пятьдесят лет назад, шоссе — перед войной. Умели предки строить, ничего не скажешь, — впечатлил он своей осведомленностью притихших попутчиков.
Через каких-то десяток минут дедуля-пенсионер обиженно смолк, его попытка противопоставить громовержцу свою толику информации, по мнению наивного провинциала, свежей и оригинальной, напоминала не более чем свист неумело выпущенной обессиленным воином стрелы на фоне мощного грохота множества орудий главного калибра. Я отчаянно бросился на выручку старику. И срезался на блокаде — теме, в которой считал себя далеко не дилетантом.
Эрудит явно чувствовал удовлетворение от своего превосходства, будто победил не дедулю с периферии, а выиграл в острейшей дискуссии с хорошо подготовленным оппонентом. Жданов, Жданов… Что Жданов? Его ведь никто не видел на передовой.
Был конец ноября 1987 года, в печати еще не появились разоблачительные статьи о роли Жданова в сталинских репрессиях, еще не были опубликованы наполненные горечью и гневом эссе Даниила Гранина, не было и газетных сообщений о решении ученого совета Ленинградского университета просить государственные органы рассмотреть вопрос о снятии имени Жданова с названия старейшего учебного заведения страны. Горбачевская перестройка еще только-только набирала силу, но уже расширялась гласность, с многих тем снимались запреты; пресса, телевидение, люди на улицах и площадях обсуждали наболевшее открыто и честно, не боясь, что их поймут неправильно. Но то, о чем говорил случайный попутчик по купе, откровенно говоря, настораживало и даже вызывало внутренний протест.
Со студенческих лет помнилось, что печально известные оценки творчества ленинградских писателей М. Зощенко, А. Ахматовой, композитора Д. Шостаковича и других крупнейших деятелей культуры появились на свет не без активного участия Жданова. Ошибочно оценили и доложили наверх, ошибочно попало в доклад — чего в жизни не бывает: искусство — вещь тонкая, хрупкая. Что касается роли Жданова в защите Ленинграда, то нигде и никогда сомнений ни слышать, ни читать не приходилось. Пожалуй, не со студенческих, а еще с детских лет нерушимо и прочно, сплошным монолитом, навсегда отложилось в сознании понимание исключительной роли верного сталинского соратника в обороне города на Неве.
Информация эрудита, мягко говоря, удивила. Жданов, мол, полагал, что враг не подойдет так близко к городу Ленина, а тем более не сожмет кольцо окружения. Убеждением быстрого и полного разгрома фашистов жил не он один; и этот оптимизм, простительный рядовым, простым людям, не должен был закрывать глаза опытному политику и стратегу, одна из задач которого — уметь предвидеть и самый худший вариант. Итог самонадеянности — не менее миллиона человеческих жизней.
Миллион? Здесь я не выдержал, подскочил на узенькой купейной койке и, заняв вертикальное положение, запальчиво отметил, что мне известна точная цифра жертв блокады.
— И сколько? — иронично спросил оппонент, с любопытством взглянув в сторону попутчика, который все время молча любовался его красноречием.
— Шестьсот тридцать тысяч человек! — воскликнул я. — Эта цифра приводится во всех научных источниках.
Если уж вести речь о точности цифр, спокойно парировал оппонент, то позвольте внести ясность: не 630 тысяч человек погибли в блокаде, а 632 тысячи. Такое количество жертв было отмечено в докладе комиссии по установлению и расследованию преступлений немецко-фашистских захватчиков. Доклад подготовлен в 1945 году, комиссия под руководством секретаря Ленинградского горкома партии Кузнецова начала работать в сорок третьем году, по горячим следам.
Окончательный ли тот подсчет? Во всяком случае, далеко не полный, ибо и после завершения работы комиссии в городские учреждения поступали заявления от ленинградцев, у которых семьи погибли в страшные блокадные дни. В одних источниках приводится цифра свыше миллиона, в других — около 800 тысяч погибших. Ссылки? Пожалуйста. Возьмите книгу «На обороне Невской твердыни». Подготовлена известными ленинградскими учеными. Правда, книга стала библиографической редкостью, она вышла в начале шестидесятых годов и с того времени не переиздавалась.
Но ведь цифра 630 тысяч обозначена и в наиболее авторитетных изданиях: в многотомных «Истории КПСС», «Истории Второй мировой войны». Это так же верно, как и то, что нас в купе трое и мы держим путь в Ленинград. Перед командировкой я полистал эти книги, освежил в памяти те события. Попутчик-эрудит разъяснил: уточненные цифры были сняты не только в названных мною книгах, дело дошло даже до исправлений в тексте воспоминаний Г.К. Жукова!