Агония. Византия — страница 114 из 131

Возвысил голос, дрожащий и пронзительный, могуче ударявшийся в сердца Зеленых и Православных, необычно сошедшихся в эту знаменательную ночь и таинственно выступавших чуть слышными шагами. Во множестве собрались они текучими толпами, тихо склонялись и бесшумно поднимались. Били себя в перси, каясь в великих прегрешениях. Осушали глаза, очевидно, печалясь о своем слепом тайном Базилевсе. Сияние округлялось, медленно вращаясь над их беспорядочной громадой, лазурное сияние серебряного Солибасова венца, который реял в синеве, подобно символической луне. На колышимом стебле целомудренно распускала красная лилия свои драгоценные лепестки, и Евангелие алело киноварью раскрытых страниц. Венец Самодержца парил над несказанной преданностью Зеленых, все так же непоколебимых, несмотря на неуспех гремучего огня. К ним обращены были безносая маска Гараиви, одноглазый облик Сепеоса, дрожащий стан безрукого Солибаса, и молчаливыми жестами отвечали Зеленые на их взгляды, неизреченно повествовавшие о вынесенных муках.

– Вы, Зеленые, вы, уповавшие на мой гремучий огонь, не забывайте, что я соединил Управду с Евстахией, и что охране вашей вверен их союз. Пекитесь о них, защищайте, стойте за них грудью и руками. И молитвами вашими, Православные, тронутся Иисус и Приснодева, и заступничеством их Великий Дворец откроется истинному Базилевсу, который не будет уже тайным, но общепризнанным. И расцветет тогда вера и настанет почитание икон. И водрузят племя эллинское и племя славянское оружие Добра ради владычества над Империей Востока, которой нестерпимо более иго Исаврии!

Выпрямился его тонкий стан. И с головы до ног чудесно окутала игумена пелена огневого эфира, источаемого его волей, голубого и нежного, и все простерлись под его благословениями. Затем принял и возложил на чело Управды венец, передававшийся из рук в руки, застегнул пряжкой на плече отрока хламиду, поданную анагностом Склеросом, и громко произнес:

– Теос воздвигнет славу его: ввергнет в море коней и всадников, через Него род слепого Базилевса и эллинки Евстахии покорит под стопы свои всякого врага и супостата! Воля Его, чтобы не гремучий огонь явил торжество, но союз их, который принесет плод, даст Византии Базилевсов – не слепцов, Базилевсов, опоясанных силой и могуществом, Базилевсов, которые возродят Империю Востока в арийском учении о Добре, созидающем иконы через искусства человеческие!

Он обнял Управду и Евстахию. На твердой щеке Виглиницы запечатлел слабое прикосновение уст, а Склерос, помогавший служить, безмолвно смеялся, охваченный затаенным удовольствием, тихим волнением, и с звучным щелканьем зубов поднималась и опускалась его рыжая борода. Вслед за сим эллинка и славянин прорезали толпу перемешавшихся Православных и Зеленых. Господи помилуй! Господи помилуй! – кликами приветствовали они супругов, шумами, смиряемыми ночью, под покровом которой совершилось неизгладимое торжество, и усыпали путь их лавровыми и розмариновыми ветвями, миртами и розами, испускавшими сильное благоухание, и под медленные ноги их расстилали тяжелые ткани и легкие шелка. Фимиам курился голубой и желтый; огни свечей, блистанье лампад сопутствовали им, вонзаясь золотыми остриями в туманность благовоний.

Заглушёнными шагами поднялись они обратно по витой лестнице, и свежий, теплый, вольный ветер рванулся в лицо Управде, веял в белокурых волосах его над тонкими плечами, вился вокруг венца. Руки подняли отрока, и то же шествие развернулось с Евстахией, Виглиницей, Сепеосом, Солибасом, безвестными Зелеными, упорствующими Православными, и понесло назад ко Дворцу у Лихоса его – венчанного Базилевса и супруга, слепца навек! На тех же мягких плечах поднялся он по лестницам и проник в брачный покой, где протекли первые дни слепоты его, дни, столь мучительные. Провожавшие лобызали ему руки и расходились. Потом благоговейно разоблачили. Печально обняла его Виглиница. И он остался на ложе, высоком, разукрашенном, убранном богатыми тканями, торжественно тяжелой золотой парчой. Теплое тело, трепещущее и юное, протянулось подле него, тело полунагое, целомудренно привлекшее голову его на свою голую грудь, и робкие прикосновения откликнулись в нем беспредельностью блаженства. Подобно ему, не ведавшая полового действа, пребывала с ним супруга Евстахия. Подняла свои очи на мертвые его глаза и перевела их на огни светилен, горевших в двух углах покоя, который прорезала лишь дверь, завешанная тяжелыми тканями с сигмообразными украшениями. Тени дрожали на фоне овальных отблесков. Силуэт ее самой и Управды, присутствие которого волновало ее все сильнее. Крутились трепетные формы, свивались и исчезали в таинственных судорогах. И снова вились в жгучем сладострастии. И обретя, наконец, свой пол, прильнули оба друг к другу грудью и ногами, слились уста их, и мертвые глаза его обратились к Евстахии, в которую просачивалась упорная медленная жизнь, приемлемая ее дрожавшим женским телом, и проникало безвестное, живучее, плодоносное семя человечества.

VI

Виглиница увидела Гараиви, который входил в комнату Дворца у Лихоса, смежную с брачным покоем Евстахии и Управды. Восседая на резном деревянном троне с дольчатой спинкой, усеянной розетками, опустив ноги на четырехгранную злато–пурпуровую подушку, сестра Управды казалась безмятежной Приснодевой, Приснодевой, отдавшейся некоей грезе, которая сквозила на неподвижном лице ее с глазами, подобными темным сардониксам, озаренном ярью волос. Она не шевелилась. Изредка чуть двигался паллиум, застегнутый на ее плечах, переходивший в капюшон, который обрамлял ее от шеи до чела, ослепительный в своем широком красно–фиолетовом ниспадении до ног, вытянутых на подушку, которую крупицы солнца, стрелой упадавшие в сводчатое окно, покрывали светло–серебряной глазурью.

Она не скрывала смутного разочарования, вызванного появлением Гараиви, необычайно безобразного со своим отрезанным носом и безухим лицом под скуфьей, обшитой тесьмой из верблюжьей шерсти. Она словно досадовала на самоуверенную осанку и задор набатеянина, в противность которому Сепеос, одноглазый, однорукий, одноногий, хранил истомленность чахоточного, полного горестной боязни.

Теплая пелена давила средь глубокого молчания, которое чуть тревожили входившие и уходившие слуги, мягко переступавшие глухонемые евнухи в зеленых одеждах, наравне со всей челядью и сокровищами дворца, бывшие в ее распоряжении. Не слышалось бурливой ярости слепцов, неукротимо и едко поднимавшейся, растекавшейся в иные дни, в иные часы. Ароматы сада лились в окно, истечения цветов, мглистые, голубые испарения ручейков, высасываемых солнцем, которое, свершая свой круговорот, сияло над переплетавшимися садовыми кустами и чащей. Истома царила, истома, которая охватила и Виглиницу с ног, вытянутых на злато–пурпуровой подушке, и до головы, обрамленной широким капюшоном, из–под которого ярким багрянцем рдели ее волосы.

– А Сепеос?

Она спросила об изувеченном Спафарии у набатеянина, на безносое лицо которого легла тогда складка, сделавшая его еще безобразнее.

– Сепеос! Ах, Сепеос!

Он не кончил, взволнованно задрожали его руки и налились жилы кровью на смуглой шее до красных впадин обрезанных ушей, над которыми колыхалась ткань скуфьи. Виглиница сказала:

– Или изменился Гараиви? Почему? Разве не знает Гараиви, что уповает на него Виглиница, как на Сепеоса, как на Солибаса?

Набатеянин засмеялся, причем задвигалась вся борода его. Потом ответил:

– Да, я все тот же Гараиви, который любит Управду, своего слепого Базилевса, и сестру своего Базилевса – Виглиницу. Ты знаешь, что ради тебя и Управды я дам отсечь себе голову, подобно тому, как уже отсек мне Константин V и нос, и уши.

Он разнежился, но вдруг нерешительно забормотал:

– И, однако, я сетую, да сетую. Сепеос угоднее взору твоему, чем я. Сепеос милее тебе меня.

– Сепеос! О, нет! О, нет!

Поднявшись, Виглиница взяла руку Гараиви, у которого слеза скатилась в дыру отрезанного носа.

– Виглиница обоих вас любит, как любит Солибаса.

И взволнованная в мечтании села, чем–то глубоко захваченная:

– Хотя и слепой, брат мой все же Базилевс, и в сане Августы Евстахия. А я, чем буду я? И если не дам плода, то что станется с родом моим, когда иссякнет потомство моего брата и супруги его? Нет, не достичь мне Кафизмы, не достичь Кафизмы!

В жестокие, кровавые притязания облеклась ее ревность, направленная не столько на личность брата, сколько на его хрупкость. Она придавала им видимость политической справедливости, оправдывала высшими целями своего племени, которое не увековечится в Империи, если бездетным будет Управда и бесплодной она сама:

– Ты изувечен. Изувечен Сепеос, изувечен Солибас. Увы! А что если отвергнет народ византийский сестру Базилевса, которая своим супругом изберет одноглазого, или безносого, или безрукого?

Заметив изумление Гараиви, она до крови прикусила себе губы, красные, словно литеры Евангелия. Но возбужденно продолжала:

– Правда, конечно, что Управду вовсе не влечет Империя Востока, правда, что никогда, быть может, не суждено ему сделаться общепризнанным Базилевсом. Пусть остается Базилевсом тайным! Сильнее его алкаю я порфиры и венца. Лучше, чем он, смогла бы возродить Империю моим потомством, которое не уступало бы Управде кровью Юстиниановой.

И заключила:

– Я не беднее его наследием Юстиниана, и престол Империи отдастся тому из вас троих, с кем соединюсь я, ибо он оплодотворит семя, а мое поколение унаследует хилому Управде, который не оставит потомства и своим отпрыскам не передаст ни сил моих, ни моей мощи.

В ней плясали бури лютой души, и восторженно внимала она их пляске. Приоткрыла двойной занавес: высокое ложе показалось, другое брачное ложе, и посреди его Евангелие лежало, начертанное литерами цвета киновари:

– Это Евангелие сберегла я в бою против Константина V, сохранила его – знамение моей Империи, более могущественной, чем царство Управды и Евстахии, красная лилия которой есть только символ немощи.