й Алексиан, этот кроткий отрок со спокойным лицом, эта молодая доблестная душа не погибнет! Мир не должен испытать горечи такой утраты, которая заранее возмущает и землю и небо!
И она глухо добавляла, что в заговоре участвует и сестра ее, Сэмиас, мать Элагабала, которая, не будучи в состоянии удовлетворить своих низменных инстинктов, ночи напролет бегала по лупанарам Рима, распутничала со всеми женщинами и научала разврату девственниц; которая побудила Элагабала ввести культ Солнца не ради чистоты и святости, а исключительно в целях удовлетворения сладострастия низменных существ. И, одаренная умом, Маммея продолжала рассуждать об этом, придавая целомудренную таинственность своей мысли, а отрок Алексиан смотрел на нее все печальнее.
Тогда Меза попыталась снять вину с Сэмиас, такой же дочери ее, как и Маммеа, и с Элагабала, которого она любила так же, как и Алексиана. И, качая головой, она сказала:
– Я увижу Атиллия, я очарую это бронзовое сердце, которое не знает чувства к женщине и не любит, и не улыбается; но оно услышит Сэмиас, если я уговорю его!
Маммеа слабо усмехнулась:
– Напрасно ты будешь пытаться тронуть Атиллия, которого ничто не трогает. Какую власть можешь ты иметь над ним? Если даже он и угадает чувства Сэмиас, все же он не захочет ничего добиваться от нее. Этот человек всецело поглощен любовью к Мадеху, вольноотпущеннику. Весь мир для него – ничто. Видишь ли, я отведу Алексиана в лагерь, подыму всю армию и вернусь в Рим вместе с ним, будущим императором, наследником недостойного Элагабала.
И, дрожа от волнения, она встала и прижала печального Алексиана к своему трепещущему сердцу. Потом порыв нежности прошел, и она заплакала.
– Одна, одна я, чтобы защитить его, чтобы охранять от Антиохана, Зотика, Гиероклеса, Аристомаха, Муриссима, Гордия, Протогена, от раба, скользящего в темноте дверей, от гладиатора, бродящего под портиками; одна я здесь, чтобы следить за кушаньями и винами и проводить тяжелые ночи у ложа ребенка в то время, как мечи и яды восстают против его жизни. Какое существование, о боги, боги, боги!!
Меза сказала на это:
– Ты моя дочь, как и Сэмиас, и Алексиан такой же внук мне, как и Элагабал. Я буду защищать вас обоих против вас же самих. Как ваша бабушка, я обязана любить вас всех.
Но Маммеа содрогалась, гладя длинные волосы Алексиана, чьи глаза блестели суровостью дикого ребенка, и убеждала Мезу, что Элагабал с помраченным умом и оскверненным телом не достоин любви бабушки, что согласие с ним и с Сэмиас не может длиться долго, и что Меза сама будет принуждена спасти от зараженной ветви корень доблестной и славной семьи. И она сурово добавила:
– Нет, нет, пока я жива, я не допущу его смерти, знай это!
В этот самый момент Мамер споткнулся о бронзовую мебель, которая опрокинулась с шумом. Маммеа выпрямилась, вся дрожа:
– Слышишь! Это там, там! В комнате Сэмиас! Они там, убийцы ребенка!
И она трагически указала на убежище брундизийцев в покоях Сэмиас, матери-императрицы, и, как говорили, правящей империей вместе с Атиллием.
Брундизийцы ждали, что на них бросятся рабы, палачи, и уже Аспренас принял покорный вид, как вдруг Маммея, заслонив Алексиана, раздвинула завесу и заметила их.
При виде этих людей, неизвестных ей и невооруженных, она медленно отступила. Ее смутил глаз Аспренаса – круглый, как луна, и красный от румян, он смотрел на нее пристально и сурово.
Устрашенная этой загадкой, Маммеа поспешила в низкую дверь вслед за Мезой и Алексианом. Брундизийцы собрались было вернуться назад, но тут послышались шаги, похожие на женские. Сэмиас?! Потеряв рассудок, они бросились в покои Маммеи и выскочили оттуда через другую дверь, которую распахнул порыв ветра, шедший как бы издалека, где было много воздуха и света. Они очутились в громадном вестибюле с высоким потолком. За вестибюлем открывалась зала, откуда доносились восклицания и выкрики сотен голосов.
XIX
– Антонин, святой, почитаемый, божественный император!..
– Антонин, который дал торжество культу Солнца!..
– Который очистил мир!
– Который, будучи сам богом, в совершенстве своего тела изображает совершенство других богов и превосходство начала жизни!..
– Начала жизни, из которого исходит все и без которого ничего бы не существовало!..
– Антонин, из августейшей семьи Антонинов, счастливо именуемый Элагабалом, богом Гор, богом Черного Камня, богом Солнца, богом вечной и нерушимой жизни.
– Наш юный император, чей взгляд подобен молнии грозового неба, чей жест есть приказание, чье желание влечет немедленно исполнение; император, освящающий всякого приближающегося к нему, очищающий того, кто осквернен…
– Антонин, счастливо вдохновленный мыслью соединить браком Астарот с Черным Камнем, Луну с Солнцем, то есть Запад с Востоком, мужское начало с женским началом, солнечное с лунным!
Это было точно грубое жужжание пчел, абсурдное поклонение, умопомрачающий фимиам тысяч иностранцев. Они с утра ожидали приема у императора: германцы с светлыми волосами, кельты с опущенными вниз усами, паннонийцы, фригийцы, греки, азиаты, африканцы из Египта, Мавритании и Эфиопии; лица белые и лица черные; глаза серовато-синие и хладнокровно-жестокие, как у англов, и глаза цвета водорослей, как у скифов. И шумная толпа в пестрых одеяниях изощрялась, наделяя Элагабала всеми достоинствами, приписывая ему земное могущество и божественную проницательность, – лишь бы проникнуть к нему сквозь широкую арку, сверкающую мозаиками, охраняемую преторианцами с мечами в руках.
Брундизийцы, влекомые шумевшей толпой, оказались близ покоев Элагабала. Император возлежал на ложе, возвышающемся на золотых колоннах, окруженный желтыми подушками и коврами, его лицо казалось красноватым от отблесков желтого цвета, рассеянного повсюду, начиная от пола, усыпанного золотым песком, и до залитого золотом потолка. Сильный запах шафрана охватил их. Маги неподвижно стояли в полусвете; волновались военачальники, которых по их грубым манерам можно было принять за выходцев из подозрительных кварталов Рима, если бы не шелковые длинные одежды и драгоценности. Император был почти нагой, иногда кто-нибудь из приближенных благочестиво прикладывался к его телу, в то время как другие громко хохотали. Из-за плеч присутствующих брундизийцы видели Элагабала в непристойной позе, а с ним юношу, которого он называл своим божественным супругом.
– Ужас! Ужас! – воскликнул Аспренас. И его глаз расширился и казался еще краснее прежнего.
Но под натиском толпы преторианцы обозлились. Ударами мечей плашмя они заставили отступить чужестранцев, отвечавших на удары возгласами величайшего обожания:
– Радость и мир божественному Антонину, чье тело есть само совершенство!
– Элагабал есть андрогин, подобно Судьбе!
– Он совмещает в себе оба пола. Слава ему!
И они, отирая испарину со лба, кричали во все горло мерзостные похвалы, желая снова быть свидетелями непристойной сцены и вымаливая себе разрешение облобызать место совершения противоестественного акта. Все, казалось, были в восторге. Никто не жаловался на далекое путешествие, или на ожидание у дверей императора, не обращавшего на них никакого внимания, или на неизвестность даты бракосочетания Астарот и Черного Камня. Все это были посланцы городов и провинций, царьки, подвластные империи, знатные граждане побежденных городов, богатые собственники или продажные военачальники, которые прибегали ко всяким злоупотреблениям, чтобы только прибыть в Рим и выказать рабское повиновение Элагабалу.
Аспренас хотел удалиться, он и теперь еще не понимал преимуществ начала жизни. И поводя в разные стороны своим громадным красным глазом, с которого не сходили румяна, он увлек за собой Туберо, а тот в свою очередь потянул за одежду Потита, лишь желавшие остаться Эльва и Мамер противились ему.
Все увеличивавшаяся и становившаяся более шумной толпа раздвинулась. Военачальники в шлемах и панцирях силой волокли за собой ребенка, лет десяти, с черными заплетенными волосами, – раба, холеного, как растение, боящееся холода, который отчаянно плакал, цепляясь худыми ножками за ноги быстро отстранявшихся иностранцев.
Вдруг брундизийцы увидели Атиллия.
В страхе и не желая теперь, чтобы он узнал их, они отвернулись, красный глаз Аспренаса остановился на чьем-то черном лице, на котором в свою очередь отпечатались румяна блудницы. Между тем Атиллий поднял ребенка и втолкнул его в покои Элагабала; затем он обернулся, встречаемый поклонами, немного бледный, в высоком шлеме, – как консул, возвращающийся с поля боя.
Воцарилось молчание. Затем послышался крик и отчаянные призывы о помощи. Между разъяренным Элагабалом и обнаженным ребенком произошла жестокая, но короткая схватка… Финал этой сцены был привычным: желтое ложе, желтые подушки, надушенные шафраном ткани и тяжелое дыхание дрожащего ребенка, осыпанного золотой пылью…
Наконец чужестранцев впустили к Элагабалу. Они увидели его лежащим на ложе в пурпурном шелковом одеянии, в тиаре, с темными кругами вокруг жестоких, скучающих глаз. Тело его было отполировано пемзой, на груди висел фаллос, на пальцах сияли золотые кольца, его пурпурные сандалии были украшены алмазами выше ступни. Тонкие завитки волос покрывала янтарная пудра. Рабы-негры обмахивали его веерами из громадных павлиньих перьев, а в одном из углов под ледяными взглядами магов мрачно плакал ребенок.
Теперь чужестранцы молчали. Пораженные, они торопились исчезнуть, близко чувствуя мечи преторианцев. Элагабал в это время беспечным жестом приказал убрать свою жертву.
Таким запомнили Элагабала брундизийцы, а с ними и Аспренас, огромный красный глаз которого, похожий на вечернее солнце, все это время, не мигая, смотрел на императора.
XX
Чужестранцы шли к выходу через ряд покоев, на стенах которых были написаны бесстыдные картины: спаривавшиеся животные; приапы на пьедесталах и отдающиеся им девы под мрачным взглядом матрон; на красном фоне нагие женщины среди неистовых обезьян; побежденные борцы, насилуемые победителями; а среди колонн, соединенных гирляндами, серебряные фаллосы, растущие на кустах, подобных водорослям. Иногда в глубине зал открывались залитые солнцем дворы, и белые портики шли рядами; внезапно открывались золотистые сады, но когда они хотели войти туда, перед ними вырастали преторианцы с обнаженными мечами. Теперь их пугал все усиливающийся рев львов; казалось, их выпустили на свободу, и они били по полу своими могучими хвостами; чужестранцам мнилось, что они идут теперь навстречу зверям, как будто Элагабал обрек их на съедение. И в тупых головах вспоминались рассказы о людях, брошенных на растерзание львам во время пиров императора. Все дрожали: приятели жались друг к другу, те, кто никогда не разговаривали между собой, стали объясняться на незнакомых языках, англ обнимал скифа, ибериец крепко пожимал руку кельту, египтянин целовал нубийца; иные уже взывали к родным богам. Рев зверей приближался. Вдруг сильный свет ударил в глаза, и первые, вступившие в пустую залу ясно увидели перед собой дюжину львов на свободе, которые стали в ряд, точно дрессированные лошади, и начали рычать.