Мандельштам и Кузмин тоже выразили свое согласие, хоть и сделали это не так пылко, как Елизавета. Пяст и Нарбут выглядели менее уверенными, но после небольшой заминки оба тоже согласно кивнули. Николай с благодарностью улыбнулся каждому и повернулся к Блоку — единственному, кого он так и не сумел убедить в своей правоте:
— Александр, вы считаете, что я не прав? Что поэзии нельзя научить?
— Да, мне ваша мысль кажется… немного странной, — ответил Блок, с явным усилием подбирая слова, чтобы не обидеть никого из присутствующих. — Но мне нравится ваша решимость, так что — пробуйте. Дерзайте.
— Ну вот, теперь можно смело начинать, сам Блок нас благословил! — улыбнулся Городецкий. Остальные поэты засмеялись, и только Кузьмина-Караваева укоризненно посмотрела на хозяина квартиры. Она не любила подобных шуток.
— Тогда у меня к вам следующий вопрос, — опять взял слово Николай. — Нам надо придумать для нашего объединения какое-то название. И поскольку мы собираемся не просто творить, а обучать друг друга, предлагаю назваться как можно скромнее. Не надо нам никаких «объединений» или «союзов» — это все очень пошло звучит. Раз поэзия — это ремесло, которому можно обучиться, то пусть у нас будет цех. Цех поэтов — что вы скажете о таком названии?
На этот раз Блок не сумел сдержать довольно громкий смешок. Однако все остальные, переглянувшись и немного подумав, согласились с Гумилевым.
— Очень хорошо звучит, правильно, — одобрил Пяст.
— И действительно скромно! — поддержала его Кузьмина-Караваева.
— Вам нравится? Никто против такого названия не возражает? — на всякий случай уточнил еще раз Городецкий.
Его гости дружно кивнули в ответ. Один лишь Блок, продолжая снисходительно улыбаться, заметил:
— Если у вас будет ремесленный цех, вам придется назначить кого-то мастерами, а кого-то — подмастерьями и учениками. А после того, как ученики пройдут курс обучения, им придется устраивать экзамены.
— Именно так мы и сделаем! — взволнованно произнес Гумилев. — И очень символично, что изделие, которое будущий мастер делал, чтобы выдержать экзамен, называлось шедевром. Вот так и наши ученики будут создавать шедевры — поэтические.
Блок закатил глаза и снова усмехнулся, но разубеждать друзей в их правоте не стал. За стеной послышалась негромкая возня, а потом звонкий детский голосок — проснулась маленькая дочь Городецкого.
— Я сейчас! — Сергей вскочил из-за стола и выбежал в соседнюю комнату, откуда теперь доносился почти такой же звонкий и веселый голос его жены. Теперь уже тепло заулыбались все участники собрания — и члены только что созданного литературного общества, и противник объединившей их идеи Александр Блок.
— Пока Сергей занят, предлагаю подумать вот о чем: у любого цеха должен быть руководитель — что-то вроде главного мастера, — продолжил тем временем Гумилев. — Но если наш цех поэтов возглавит кто-то один, он может начать самодурствовать, злоупотреблять своей властью. Поэтому лучше выбрать хотя бы двоих или троих старших мастеров, тогда решения руководителей будут менее пристрастными.
— Хорошая мысль, — согласился Пяст.
— А не выйдет ли так, что эти двое или трое главных погрязнут в спорах о том, какое решение считать правильным? — лукаво прищурился Блок.
— Я думаю, этого мы не узнаем, пока не попробуем, — ответил Мандельштам, а все остальные наградили Блока почти яростными взглядами.
— Мы докажем вам, что были правы! — торжественно пообещал Владимир Нарбут.
— Доказать будет сложно: Александр Александрович все равно скажет, что стихи наших учеников плохие, и мы не сможем ничего ему возразить, — съязвил Кузмин. — Он на все наши аргументы ответит, что степень таланта стихов невозможно измерить.
— Но мы-то все равно будем знать, что произведения нашего цеха — лучшие! — с неожиданным жаром выступил против Блока Пяст.
— Дорогие друзья, вы только, пожалуйста, не ссорьтесь! — мягко попыталась урезонить спорщиков Елизавета. — Давайте лучше вот еще о чем поговорим: нам нужно придумать общее название для наших стихов. Сейчас, например, есть символизм, — она слегка поклонилась Блоку, — есть просто лирика, а что будет у нас?
— У нас будут просто хорошие стихи, нам никаких лишних терминов не надо, — покачал головой Михаил Кузмин. Но другие сторонники Гумилева тут же с жаром начали ему возражать:
— Так нельзя, у каждой литературной школы должно быть свое творческое направление! И ему необходимо как-то называться, чтобы эту школу можно было отличить от других!
— Хорошо, и что вы предлагаете? — развел руками Михаил.
— Я думаю, в этом названии тоже должна отражаться наша суть, — сказал вернувшийся в комнату Городецкий. — О чем будут наши стихи и стихи наших учеников?
— Да они могут быть о чем угодно! — усмехнулся Кузмин. — Лишь бы в них все было по-настоящему, с чувством, с душой. На пределе…
— Согласен! — поддержал его Городецкий. — Вот от этого нам и надо плясать. Надо придумать какое-то слово, которое обозначало бы предел чувств, остроту, что-то такое высшее…
— Да, и слово это хорошо бы взять из латинского языка. Или из греческого, — предложила Кузьмина-Караваева. — Для солидности.
— Отличная мысль, — обрадованно кивнул Городецкий. — Давайте думать, как у нас по-латыни или по-гречески «вершина» или «острие»?
Николай Гумилев молчал. Краем уха он слушал, о чем говорят его единомышленники, но взгляд его был прикован к лежащему перед Анной листу бумаги, на котором ее рука медленно, красивым, почти каллиграфическим почерком выводила название только что появившегося на свет поэтического объединения: «Цех поэтов».
Глава XVIIРоссия, Санкт-Петербург — Абиссиния, Харрар, 1913 г.
Между берегом буйного Красного моря
И Суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырех плоскогорий,
С отдыхающей львицею схожа, страна.
Комнату заливал яркий солнечный свет, за окном радостно щебетали птицы, а прохожие, обрадовавшиеся редкому для весеннего Петербурга теплу, были одеты почти по-летнему, но Николай трясся от холода и все плотнее заворачивался в толстое ватное одеяло. Нет, здесь, в России, он не сможет согреться, здесь все еще слишком сильный мороз! Ему надо в Африку, обязательно надо туда, там достаточно жарко, там он перестанет мерзнуть!
Лучи, прорвавшиеся в комнату сквозь окно, были слишком яркими. Они слепили глаза, даже когда Гумилев опускал веки. Он попробовал отвернуться к стене, но солнечный свет отражался от нее и все равно причинял его измученным глазам нестерпимую боль. Тогда Николай натянул на голову край одеяла. Стало душно, но глаза перестали болеть, и он решил, что лучше полежит немного так. Может быть, если он не будет высовываться из-под одеяла, ему даже удастся согреться?
Он с наслаждением закрыл глаза и попытался хоть чуть-чуть расслабиться. Дышать под одеялом становилось все труднее, голова сделалась еще более тяжелой, звуки с улицы, с трудом доносившиеся до него через толстый слой ваты, постепенно затихали… Вскоре Николаю уже казалось, что он находится не у себя дома, а медленно плывет в лодке по Нилу — как три года назад, во время своего второго путешествия в Африку. Или в трюме корабля, как это было в самый первый раз…
Какой-то громкий стук, почти грохот, вырвал Николая из спокойного сна, в который он уже начал проваливаться, и вернул его в реальность — в солнечный апрельский день накануне отъезда в Абиссинию. Гумилев открыл глаза, осторожно перевернулся на другой бок и выглянул из-под одеяла. Перед ним стояла склонившаяся над его кроватью Анна. Звук, разбудивший его, был всего лишь легким стуком двери, когда она вошла в комнату.
— Коля, как ты? — заботливо спросила молодая женщина. На ее лице явно читались и беспокойство за него, и раздражение его упрямством.
— Ничего, — хриплым голосом отозвался Гумилев. — Не волнуйся, прошу тебя, мне уже лучше. Я сегодня высплюсь как следует и утром буду здоров. Вот увидишь!
Анна прижала руку к его лбу и сокрушенно покачала головой:
— Ты весь горишь. Отложи поездку, тебе нельзя никуда ехать в таком состоянии. Тебе даже с кровати вставать нельзя!
— Глупости, у меня уже были такие приступы, я знаю, что завтра все пройдет, — проворчал в ответ Николай и снова натянул на себя одеяло. — Дай мне выспаться, и все будет хорошо!
Ему показалось, что Анна что-то сказала в ответ, но он не расслышал ее слов. До него донесся лишь уже знакомый стук двери, и он понял, что жена вышла из комнаты. Поверила его словам или просто поняла, что спорить с ним бесполезно? Об этом Николай мог только догадываться. Утешало его лишь то, что он в общем-то сказал Анне правду. Это был далеко не первый приступ лихорадки, который ему пришлось пережить с тех пор, как он начал ездить в Африку, и длились эти приступы всегда только одну ночь. Утром жар у него действительно спадет. Проблема лишь в том, что на следующий день после болезни он всегда чувствовал ужасную слабость. И длилось это состояние в лучшем случае еще день или два. Так что утром ему стало бы не намного легче, и отправляться в путь в таком состоянии все равно довольно опасно. Но не мог же он сказать об этом Анне! Она снова стала бы убеждать его отложить отъезд, чтобы набраться сил, наверное, даже потребовала бы этого, но он никак не мог с этим согласиться, завтра утром он просто обязан выехать из столицы.
Оставалось одно — все-таки постараться заснуть и проспать как можно дольше. Если Анна не надумает снова разбудить его, чтобы отговорить от поездки, ему удастся хотя бы немного отдохнуть. «Только бы она не пришла, только бы не стала меня тормошить!» — это было последнее, о чем подумал Гумилев, погружаясь наконец в долгожданный сон.
Его желание исполнилось: Анна больше не приходила к нему и не пыталась его разбудить. Должно быть, сама крепко уснула, устав от домашних дел и от попыток уложить в кровать маленького Леву. Но Николай спал в