Но бегать по ночной улице он все же не стал, хотя от того, чтобы пройтись быстрым шагом вдоль дома, поглядывая на темные спящие окна, не отказался. Лишь теперь, во время этой короткой прогулки, он заметил, что вокруг как-то необычайно тихо. Не было даже слабого ветра, который шелестел бы листьями на деревьях, молчали птицы и кошки-полуночницы, исчезли припозднившиеся прохожие. Да еще и в окнах ближайших домов не было заметно ни одного, даже самого слабого огонька, хотя обычно, возвращаясь домой среди ночи, Николай видел хотя бы пару светящихся ламп или свечей. Словно не осталось в Петрограде любителей гулять или читать по ночам, словно весь город вымер или был покинут своими жителями… Николай улыбнулся этим слегка тревожным мыслям. Конечно же, никуда петроградцы не делись, завтра город снова заживет своей суетливой жизнью! А ему все-таки пора домой. Лучше лечь спать с этим чувством счастья, пока оно не прошло, не развеялось…
Молодой человек развернулся и зашагал в обратную сторону, к своему подъезду. Он был уже в паре шагов от него, когда слева, за растущими недалеко от дома деревьями, ему померещилось какое-то движение. Или не померещилось? Николай оглянулся и увидел, что от стоявшей возле деревьев черной машины, которую он заметил, еще когда в компании своих юных друзей подходил к дому, отделились две человеческие фигуры. «Как видишь, город не вымер, в городе есть еще такие же сумасшедшие полуночники, как ты!» — насмешливо сказал он себе, вновь отгоняя усилившееся беспокойство. Эти два непонятно откуда взявшихся на ночной улице человека выглядели слишком подозрительно.
Поначалу у Николая еще была надежда, что они пройдут мимо. Сам он, ускорив шаг, свернул к подъезду, но незнакомцы тоже пошли быстрее, и еще через пару секунд Гумилеву стало ясно, что они идут прямо к нему и догонят его раньше, чем он скроется за дверью. Можно было, конечно, побежать, и тогда он, пожалуй, успел бы заскочить в подъезд, а возможно, даже добраться до своей квартиры и запереться в ней. Но имело ли это смысл? Его все равно бы поймали, все равно вошли бы в квартиру, выломав дверь, ему в любом случае не удалось бы ускользнуть от этих людей, как бы он ни пытался.
— Николай Степанович Гумилев? — негромко спросил один из мужчин, преграждая ему дорогу.
— Да, — ответил Николай. Отпираться тоже было бессмысленно — теперь, посмотрев в глаза остановившим его людям в аккуратных темных костюмах, он в этом не сомневался. Они и так знали, кто он. Они вообще знали о нем если не все, то очень и очень многое.
Ощущение счастья, в котором Гумилев в буквальном смысле купался минуту назад, гуляя вдоль дома, еще не оставило его. Он еще не осознал, что его жизнь только что изменилась, он по-прежнему был тем восторженным молодым человеком, у которого впереди много радостных и интересных лет, наполненных поэзией, вдохновением, прогулками с друзьями и любовью. Хотя где-то в глубине души уже начало зарождаться понимание: ничего из того, о чем он только что мечтал, не сбудется. Он больше не напишет новых стихов, не научит писать стихи новых поэтов, не создаст новых литературных журналов. Не увидит, как растут и взрослеют его дети. Не помирится с Анной и не начнет с ней все сначала…
— Следуйте за нами, — так же тихо, но твердо и очень уверенно произнес второй мужчина, показывая Николаю на автомобиль. — Вы арестованы.
Глава XXIVРоссия, Петроград, 1921 г.
В стороне чужой
Жизнь прошла моя,
Как умчалась жизнь,
Не заметил я.
Сколько времени он провел в тюрьме? Николай не знал этого. Он сбился со счета в первые же дни: его постоянно будили и уводили на допрос по ночам, иногда не по одному разу, давая поспать пару часов и снова требуя, чтобы он встал, так что вскоре он уже не мог понять, был ли каждый период сна целой ночью или более коротким промежутком времени. Ему казалось, что прошло около трех недель, но он понимал, что может ошибаться. Правда, после нескольких бессонных ночей поймал себя на том, что уже не особо интересуется датами и числами. В первый момент его это напугало — в голову стала настойчиво лезть мысль, что он медленно сходит с ума и превращается в равнодушного ко всему идиота. Но потом Гумилев решил, что волноваться из-за такой мелочи, учитывая все остальные свалившиеся на него беды, было бы странно. Поводов для переживания хватало и так.
На первых допросах он вообще не мог понять, в чем его обвиняют и каких ответов от него ждут. Ему называли фамилии, которых он никогда не слышал или слышал мельком, спрашивали о людях, с которыми он не был знаком, и требовали признаться, что он хорошо их знает. Николай пытался вспомнить, при каких обстоятельствах мог слышать ту или иную фамилию, чтобы догадаться, в чем его обвиняют, но не находил в этой череде имен никаких закономерностей. Это пугало, но это же и успокаивало в самом большом опасении — что его арестовали из-за дел, которыми он занимался в Абиссинии. По крайней мере ни о чем, касающемся его путешествий и людей, отправлявших его туда, Николая ни разу не спросили. После нескольких допросов он окончательно уверился, что ему приписывают что-то другое, а еще спустя некоторое время стал догадываться, что именно. Первые подозрения у него появились, когда в кабинете следователя прозвучало имя Владимира Таганцева. В писательских компаниях ходили неясные слухи о том, что профессор развил какую-то тайную деятельность против новой власти, и Николай даже собирался осторожно разузнать о ней, но так и не успел этого сделать. Теперь выяснилось, что слухи были не беспочвенными. Но радоваться тому, что он ничего не знал о том деле, Гумилев не спешил. Он подозревал, что раз уж его арестовали как участника этого заговора, то на свободу он так просто не выйдет, даже если его непричастность к заговору будет полностью доказана. Новая власть явно была не из тех, кто умеет признавать свои ошибки.
Хотя пока доказательства его вины не были найдены, и обращались с пленником неплохо. В первые же дни после ареста, когда заскучавший в одиночной камере Николай попросил у охраны бумагу и перо, ему принесли несколько чистых листов с маленьким огрызком карандаша. Не ожидавший такой милости молодой человек поначалу даже растерялся. Он был уверен, что в просьбе ему откажут, что какое-то время ему придется сочинять письма и стихи в уме, а потом, возможно, он сумеет раздобыть клочок бумаги и записать на нем одно из самых удачных четверостиший. А оказалось, что получить возможность писать в тюрьме совсем просто…
«Что ж, Коля, все великие писатели и поэты, которые попадали в кутузку, обязательно творили даже за решеткой!» — напомнил себе Гумилев и, посидев некоторое время над чистым бумажным листом, вывел на нем первую строчку. К концу дня два листа были полностью исписаны неровными, наползающими друг на друга строчками: в камере было довольно темно, а видел Николай плохо. Перечитать написанное он тоже не мог из-за темноты, но это его не особо огорчало. Собственные стихи он помнил и так, тем более только что сочиненные. Почти все из написанного ему понравилось, и заснул Николай в ту ночь довольным и почти позабывшим, где он находится. «На свободе бы я столько за день не написал, меня бы ученики отвлекали…» — успел подумать он, проваливаясь в сон на своей жесткой койке.
На следующий день исписанные листы у него забрали, но чистые оставили, и Николай начал сочинять еще одно стихотворение. Однако теперь у него получалось хуже, и, зачеркнув несколько неудачных четверостиший, он отложил карандаш. Не стоило тратить бумагу понапрасну, в следующий раз тюремщики могут оказаться менее щедрыми.
Потом Гумилев еще пару раз возвращался к недописанному стихотворению, но все равно оставался недоволен результатом. Пробовал он и писать письма своим оставшимся на свободе друзьям, но они получались сухими и насквозь фальшивыми — пленник не особо старался, уверенный, что ему все равно не позволят их отправить и до адресатов они не дойдут.
Так продолжалось неделю или около того. Николай уже сбился со счета дней, когда на очередном допросе ему вдруг дали понять, что на воле кто-то интересовался его судьбой и как будто бы даже пытался добиться его освобождения. После этого у него появилось новое интересное дело: он пытался угадать, кто это мог быть. Перебирал в уме своих друзей, учеников и просто знакомых и вскоре с гордостью пришел к мысли, что попробовать помочь ему мог почти каждый из них. «Сказать об этом кому-нибудь — решат, что я наивный дурак, который слишком хорошо думает о людях. А я не думаю, я знаю, что все мои друзья такие», — мысленно повторял он весь остаток вечера. Среди тех, кто искал средства спасти его, могла быть и Анна…
В следующий раз охранник, приносивший Гумилеву еду, неожиданно предложил ему сыграть в шахматы. Николай сумел скрыть удивление и не без удовольствия согласился: новое развлечение было очень кстати. Он не играл в эту игру уже очень давно — у него почти никогда не было времени для долгого сидения над шахматной доской, поэтому первую партию со своим тюремщиком он проиграл, а вторую не без труда свел к ничьей. Но это было даже к лучшему. Его соперник, довольный своими успехами, к концу второй партии немного разговорился, и первая же его не относящаяся к игре фраза обрадовала Гумилева сильнее, чем все прошлые счастливые известия, которые он когда-либо получал в своей жизни, вместе взятые.
— Играешь ты так себе, но человек ты не совсем никудышный, это точно, — усмехнулся охранник, убирая с доски второго слона Николая. — Было бы иначе — твоя жена бы радовалась, что тебя забрали, а не осаждала нас целыми днями!
Каких усилий стоило Гумилеву остаться спокойным при этих словах, не узнал никто: он не смог бы описать это, несмотря на все свои способности к творчеству и красноречию. О чем тюремщик говорил потом, Николай почти не слышал — его слова проходили мимо сознания пленника, и он мог лишь делать вид, что сосредоточен на игре, и изредка вежливо кивать головой. А мысли