Ахматова и Модильяни. Предчувствие любви — страница 19 из 22

Навстречу идет карлица. Моди ей улыбается.

Анна думает: привлек бы ее этот человек настолько, будь он менее странным, менее молчаливым? Ее муж не умел молчать. Молчание – искусство. Анна вспоминает красноречивых ораторов, которыми восхищался и которых копировал Коля. Глубокие люди говорят мало. Слова легко слетают с языка у пьяниц, у соблазнителей, у льстецов. Болтовня – своего рода тирания по отношению к интеллекту. Книги способны искажать истину. А живопись? Где для живописца грань, за которой начинается лицемерие? Анна воздерживается от вопроса.

Моди вышагивает на приличном расстоянии от нее.

Кто сказал, что настоящий аристократизм предполагает наличие неразрывной цепочки связей?

Анна продолжает рефлексировать. Разговоры. Зачем они нужны, если люди понимают друг друга без слов? Вернувшись в Россию, она станет избегать общества краснобаев с берегов Невы, осядет в Царском Селе, обещает себе Анна. Поэзия тогда наполнится правдой жизни: вот забытый в комнате платок, вот след помады на стакане, вот покачиваются люстры.

Поймать реальность сачком, запереть в сундуке и выпустить на свет, лишь найдя точное слово.

Способна ли она на это? Да!

Анна берет под руку мужчину, с которым ей так хорошо.

Они остановились поесть луковый суп, слишком тяжелое блюдо для теплого сезона. Появление прекрасной пары под закоптелым от табака потолком замечают все. И все перешептываются. Чем эти двое отличаются от других? Сознают ли они свое превосходство, свой грядущий триумф? Их колени соприкасаются под столом, но не руки. Анна хочет доесть суп, Моди ее пригласил. Денег у него нет, она знает; то, как небрежно Амедео бросает монеты на стол, отражает его презрительное к ним отношение.

Пройдемся еще.

На улицах темнеет, вдали все окрашивается в голубовато-фиолетовые тона, небо бледное, а крыши серые, необычные фасады с орнаментами из искусственного мрамора и кирпичные стены тонут в сумерках. Но огромная базилика на фоне черноты выглядит еще белее, чем прежде.

Анна замедляет шаг. Моди берет ее за руку.

Теперь они бессмертны.

Анна дрожит, Моди волнуется.

– Вам не страшно?

– Страшно? Мне?

Они пересекают пустырь. Дальше – лабиринт притонов. Фонари и сияющая газовым светом реклама. Кое-где небольшие поросли одуванчиков. Поблескивающая жидкость на мостовой – то ли кровь, то ли бензин. Тесные подозрительные лавки с низкими потолками; жилища, озаряемые тусклым светом одинокой лампы; громкие крики на первых этажах; лохани с мыльной водой; женщины с растрепанными волосами. Анна пытается запомнить все. «Вот он – настоящий Париж», – думает Ахматова.

* * *

Влюбленные шагают вперед, связанные друг с другом чем-то невидимым.

Не собственными чувствами.

Что-то неопределенное исходит от их жестов, разделяет мужчину и женщину, отдаляет их друг от друга. Они созерцают глицинии на старых стенах, прикасаются губами к розам, выбивающимся из-за ограды.

Сна ни в одном глазу. Радость и сон несовместны.

* * *

«Модильяни любил бродить по Парижу ночами, и частенько, услыхав его шаги на моей уснувшей улице, я выскакивала из-за стола, подходила к закрытому окну и сквозь жалюзи наблюдала за его тенью (…). Модильяни был единственным мужчиной в моей жизни, который мог оказаться под моими окнами посреди ночи. Я не возражала, ничего не говорила, и он не знал, что я смотрела на него сверху».

* * *

Контролировать чувства. Они сознательно пытались – вплоть до самого расставания. Анна помнила, что она замужем, и не за кем-то, а за поэтом Николаем Степановичем Гумилевым, соучредителем журнала «Аполлон», создателем «Цеха поэтов», лучшим читателем и советчиком Ахматовой. Модильяни тоже был женат – на своих молотках, резцах, кантовках, на еще не решенных проблемах молодости, препятствиях и горечи. В поведении Ахматовой и Модильяни не было ни малейшего цинизма или такой осторожности, которая умаляет значение происходящего, была лишь разделенная на двоих печаль: оба знали, что находятся в самом начале своей творческой жизни, а потому встреча, какой бы невероятной она ни казалась, не должна никого из них сбить с пути.

Ясность ума приносит боль, не дает радости заполонить сознание. Горе от ума нагружает каждое мгновение результатами анализа реальности.

Получается целая интеллектуальная ширма.

Переизбыток уважения и достоинства.

Неразборчивый лепет сердца заглушается весомыми доводами рассудка. Модильяни и Ахматова спорят обо всем – не только об искусстве, но еще и об аэронавтике, которой увлекается Амедео. Двумя годами ранее, 25 июля 1909 года, Луи Блерио впервые пересек Ла-Манш на моноплане собственного изготовления, так «Блерио XI» открыл небо сорвиголовам. Французские пилоты геройствовали один за другим: капитан Белланже и его перелет Париж – Бордо за 8 часов 28 минут; пятиминутный полет пилота Лемартена и семерки его пассажиров на знаменитом моноплане, оснащенном 14 цилиндрами; наконец, Пьер Прие, перелетевший из Лондона в Париж всего за 3 часа 56 минут.

Модильяни восхищался этими борцами за мечту бесконечно, из Рима или с Капри бомбардировал письмами Оскара Гилья, своего товарища по школе Фаттори во Флоренции: «Мой страх меня стимулирует. Я жажду открыть новые формы, поставить новые вопросы, узреть новое искусство, дотронуться до прекрасного. Я чувствую оргазм, но этот оргазм лишь предвестник невероятной радости, за которой последует головокружительная беспрерывная активность ума».

Унять страх. Небесные рыцари подавали отличный пример. «Братья!» – думал о них Модильяни. Тестируя собственноручно сделанные парашюты, некоторые прыгали с первого этажа Эйфелевой башни. Многие так и не поднялись.

«Моя современница», – говорит Анна, радуясь, что родилась в один год со скандальной красавицей Эйфелевой башней. О красоте башни из пудлингового железа велись жаркие споры. Посаженная посреди пустынной эспланады Марсова поля, лишенной каруселей и звуков ярмарочной музыки, Эйфелева башня напоминает гигантский подсвечник, забытый у лилипутов шутником Гулливером. Модильяни иронизировал над кубистскими фантазиями, которые виделись в «трагическом светильнике» многим экспертам по анализу структуры, синтезированию и методичному разбору – в основном творчества Делоне и прочих художников современности, любимцев каждого галериста.

Модильяни не хочет никакой современности. Что за туманный концепт? Какой самообман! «Единственное время, в котором существует искусство, – вечность», – твердит Амедео своей спутнице. В его экзальтированной интонации проскальзывают нотки ярости. Скрытое отчаяние? Где первопричина? В согласии? В утешении? Неужели все мужчины одинаковы, и в итоге все сводится к тому, что они ищут мать в любовнице?

В этом уже давно знакомом голосе Анна слышит не просто возмущение, но вопрос, чересчур глобальный для нее. «Это друг, не брат и не враг. Друг». Анна хочет остаться другом.

«Художник должен вести диалог со своей эпохой», – мягко замечает Ахматова. Идти в ногу со временем – не значит подчиняться ему, напротив, надо ухватиться за эпоху, сотворить из ее острых углов свою крепость. Такова позиция Ахматовой и нового поколения русских поэтов. Анна объясняет это нервному художнику. Предыдущее поколение, игравшее в оккультизм, себя иссушило и в итоге совершенно потерялось. Произведение искусства может родиться лишь от физического, а не только эмоционального контакта со Вселенной.

Анна подносит ладони в перчатках к пылающим щекам – противоречить мужчине, которым восторгаешься больше всех на свете, не так легко. Она слышит собственный голос словно в громкоговоритель: «Художник должен ухватить реальность идеальным движением звука, линии…»

Моди снова берет Анну за руку. Ему нравится, что она с ним откровенна. Прямота. Не все женщины на нее способны. В Ахматовой нет ничего такого, что, как правило, делает человеческую компанию невыносимой. Она искренняя и естественная.

* * *

Не говорить о любви с тем, кто ее дарит; не говорить о любви с единственным человеком, способным унять вашу тревогу, сжав вашу руку в своей, – идеальная тактика для того, кто боится разочарований. Как долго она работает?

* * *

Пакт целомудрия. Сколько он будет в силе? Капитулирует ли одна из сторон? Если да, то где, когда, как? Мы ничего не знаем об этом. Даже если воображаемая нами ночь имела место, из нее не родились слова – ни единого слова. Если сакраментальный обмен запахами, дыханием, слюной, живыми клетками состоялся, то не на страницах дневников, писем или тетрадей. Кодекс прекрасной свободы, торжественной младенческой наготы нигде не был прописан.

В 1958 году у себя в комнате в Болшево, куда Анна взяла с собой один из драгоценных рисунков Модильяни, на который посетители пялились как на святыню, Ахматова провела рентгенографию своей памяти и сделала следующее заключение: смотреть в прошлое – преступление, которое не стоит совершать под фанфары и особенно при свидетелях.

Требовалась жесткая самоцензура. Страшное калечение. Соглашаясь на него, Анна Ахматова проявляла невиданную храбрость. Героическая женщина, которой гордились читатели. Героическая? И вправду? Она просто смогла выкрутиться и выжить, вот и все. Анна думала о настоящих героях: о Гумилеве, слишком гордом, чтобы пойти на сделку с совестью; о Мандельштаме, жертве собственной абсурдной жизнерадостности; о всеми покинутой Цветаевой, которая выбрала смерть, и не нашлось никого, кто бы протянул руку помощи, образумил бы поэтессу. Ахматова думала о своем сыне, долгое время пребывавшем в ГУЛАГе как враг народа. Слишком любимый, недостаточно любимый, недостаточно любящий, «мой сын, мой страх», – говорила она. Ссылка Лёвы в ГУЛАГ погрузила Анну в невыносимую тоску. Ей до сих пор снился кошмар: «они» стоят в коридоре, где Гумилеву предъявляют мандат и спрашивают, где он. Анна знает, что Коля, ее муж, притаился в комнате – последняя дверь по коридору налево. «Они» нервничают, тогда Анна отодвигает занавеску и будит сына, толкает его к чекистам: «Вот Гумилев». В кошмарном сне Колю не расстреливают. Кого из двоих Гумилевых «они» арестовали, Анна не знает.