Ахматова и Модильяни. Предчувствие любви — страница 6 из 22

ых молодых людей и сбившихся с праведного пути девушек. К сожалению, никто не рассказывал о том, что страшная болезнь обостряет желание жить, и, если человек, по воле судьбы, излечился, он уже не упустит своего шанса в жизни.

Преодолев кризис, Дедо начал поправляться. Врачи были весьма осторожны. Они рекомендовали ему покой и отдых. Но как можно вести себя спокойно и отдыхать, если только что избежал смерти? Сейчас мы живы. Будем ли мы живы завтра? В любом случае надо спешить!

Пациент чувствовал, что должен удовлетворить свое желание – познать красоту, ее таинство, быть опьяненным ею, научиться порождать ее. Искусство звало художника.

Благодаря финансовой поддержке маминого брата Дедо понял, как ему повезло родиться итальянцем. Путешествие, столь необходимое для расширения кругозора молодого европейца, началось в 1901 году с Рима, где жил дядя. Рим оказался для Модильяни потрясением, которого он совсем не ждал. Об этом молодой человек поведал в письме к своему единственному на тот момент другу Оскару Гилья, художнику из мастерской Микели в Ливорно: Рим не просто вокруг, Модильяни почувствовал, будто семь холмов выросли прямо у него внутри, «словно семь основополагающих идей». Рим как идеальная палитра жизни Амедео; круг, в который заключены его мысли и где они проясняются.

Модильяни вовсе не мечтал увидеть Неаполь, но бронзовые статуи археологического музея, античные руины и церкви привели его в неописуемый восторг. Кто сумел заставить голову скульптуры так грациозно сидеть на шее? Откуда такое равновесие и совершенство объемов в сочетании с поразительной точностью линий? Всё это работа Тино ди Камаино, скульптора XIV века из Сиены. Знакомство с ди Камаино судьбоносно для вдохновленного и растерянного Модильяни, потому что приехал он в Неаполь, ощущая себя художником, а уехал, разглядев в себе скульптора. Каков же истинный путь? Для какого искусства Амедео действительно создан?

На берегах реки Арно Модильяни вновь не поверил своим глазам: он привил себе строгий, по-военному упорядоченный стиль Флоренции, словно вирус. Как Ницше, художник любому обществу предпочитал благотворную для великих душ изоляцию. Тем не менее, будучи хорошим товарищем, он делил мастерскую на улице Сан Галло с Гилья. В Свободной школе живописи обнаженной натуры Модильяни высмеивал подражателей, раздражал учителей, завораживал товарищей своим мастерством. Ему недостаточно воспроизводить линии, он желал над ними властвовать, их порождать. Вместо занятий он ходил в галерею Уффици и проводил там дни напролет, сосредоточенный и углубленный в себя настолько, что отвлечь его было страшно.

Во Флоренции Тино ди Камаино скрывается в музее Бардини. Второе потрясение Модильяни, еще более значительное, чем неапольское, – работа под названием «Любовь» (La Caritа): мраморная великанша, кормящая грудью двух младенцев. У нее чрезмерно удлиненное лицо, прямой нос и мощная, словно колонна храма, шея. Модильяни открыл блокнот, интуитивно чувствуя, почти наверняка зная – идеальные линии прямо перед ним – голова и шея кормилицы!

Модильяни изучал Флоренцию как новичок, а покидал награжденный кличкой Il Professore[17], без которой вполне обошелся бы.

В Венеции существовала своя Свободная школа живописи обнаженной натуры. Модильяни записался туда в 1903 году. Ему исполнилось девятнадцать лет. И, кажется, беспечная жизнь позади – Амедео получил дурную весть от матери Эжени: у дяди, который до сих пор финансово поддерживал племянника, болезнь легких. Что станет с будущим художника, если он лишится поддержки? Дедо обещал вести себя как серьезный деловой человек, но проказница Венеция соблазнила его тысячей удовольствий, которые так осуждала суровая Флоренция; в борделях острова Джудекка[18] Дедо начал увлекаться гашишем. Он думал, что совершал обычную прогулку, как туристы, взбирающиеся на вершину Везувия, но, подобно Эмпедоклу[19], угодившему в огненную пасть вулкана, Модильяни полетел в темный бездонный колодец.

В 1905 году богатый и щедрый дядюшка умер. Эжени Модильяни тут же села в поезд и отправилась в Венецию. Помимо грустных мыслей, у нее с собой прекрасное английское издание «Баллады Редингской тюрьмы» Оскара Уайльда. Почему? Наверное, потому что история солдата, повешенного за убийство любимой, – призыв быть самим собой, даже если это предполагает безумный риск. Эжени уверена: ее дорогого сына ждет особенная жизнь.

Что она сказала Модильяни, когда встретилась с ним в Венеции и поняла, что паинька Дедо сильно изменился? Эжени просила сына продолжать начатое дело, идти своим путем и не волноваться. Деньги найдутся, она говорила по-английски, а по-французски быстро и грамотно писала, она найдет работу переводчицы или даже «негра», если понадобится.

Невозможно расстраивать такую мать. Надо вырваться из Венеции и приструнить демонов.

В «Атласе современной гравюры» историка искусств Витторио Пика Дедо впервые увидел картины Тулуз-Лотрека. Модильяни близка трагедия в улыбающейся яркой маске. Его тронуло подавляемое затаенное безумие. А свобода линий представлялась молодому художнику свободой выбора пути: теперь он должен отправиться в Париж.

* * *

И Гумилев, и Модильяни приехали в Париж в 1906 году.

Я думаю о бесшумном полете призраков под небом, о жизнях, которые встречаются, притягиваются, завязываются в загадочный узел улиц и бульваров, превращаются в целую сеть союзов, заключенных в нематериальном мире, я думаю о влиянии мест на жесты судьбы.

Документов, подтверждающих знакомство, нет, но мне хочется вообразить, что в 1906 году муж Ахматовой и тот, о ком у нее останутся незабвенные воспоминания, сидели на одной террасе где-нибудь на Монпарнасе. Позволю себе такой полет фантазии.

Русский в целлулоидном воротничке, испытывающий смертельный ужас при мысли, что кто-нибудь сочтет его неэлегантным.

Черная шляпа с широкими полями и красный платок, небрежно завязанный на шее: итальянец по-своему поднимает анархистский флаг.

Русский во власти фантазий, чувствующий себя пленником Парижа и героем рыцарского романа. Художник из Ливорно, способный разглядеть в толпе сто тысяч разных лиц и, подобно вору или искателю сокровищ, завладеть ими, превратить вариации человеческой внешности в свою собственность.

Русский, гордый, оттого что родился в Кронштадте, где высокомерие офицеров усиливалось при каждом поднятии государственного флага и при виде двуглавого орла. Итальянец, сын евреев, не скрывающий своего происхождения, а напротив, громогласно заявляющий о нем, словно желая пополнить список своих эпатажных выходок.

– Я монархист, я готов поклясться в этом перед Христом!

– Я еврей. Идите все в задницу!

* * *

Все было предусмотрено, путеводители и карты, рекомендательные письма, франко-русский словарь, даже смокинг на случай вечеринок в русском творческом клубе на улице Буассонад. Молодой человек так стремился отыскать себе местечко на парижском празднике жизни, но обстоятельства сложились иначе.

Волошин словно испарился, Бальмонт никак не отреагировал на карточку, оставленную у консьержки. Оставалась Зинаида Гиппиус. Для «декадентской Мадонны» любая возможность испытать свою извращенную женственность хороша. Молодой человек прислал письмо! Гумилев? Его имя о чем-то смутно напоминало; может, Брюсов написал о нем пару строк в своей колонке в журнале «Весы»? Наивный и напыщенный провинциал, не так ли? «Пускай приходит», – разрешила Мессалина. В комнате, которую Гумилев снял на улице Гэтэ, поэт тщательно подготовился к встрече. О последствиях Гиппиус напишет Брюсову: «Двадцать лет. Бледный как мертвец. С языка слетают сплошные клише. Вдыхает эфир и считает, что после неудач Христа и Будды только он может изменить мир. Мне не пришлось с ним долго маяться. Он вскоре надел шляпу и удалился».

Неискоренимая злоба человеческих существ. Безличная доброта животных. Перед почтовой конторой Ботанического сада, где Гумилев благодаря пропуску, выданному Деникером, гулял, сколько душе угодно, поэт исписал страницы блокнота одну за другой. Париж стоит жирафа. Париж, если испить в нем горечи сполна, достоин кенгуру.

Сон меня сегодня не разнежил,

Я проснулась рано поутру.

И пошла, вдыхая воздух свежий,

Посмотреть ручного кенгуру.

Анна все время в его мыслях.

Анна, оставленная в Киеве у тети, среди наивных простушек из частных школ, надутых индюков-торговцев и страдающих ожирением буржуазок в кружевах.

Анна, которую он возил в Крым, на пляж, в Евпаторию, откуда рукой подать до Севастополя, – он уже ни на что не надеялся, и вдруг прямо на берегу девушка подарила ему поцелуй.

Париж должен излечить его от одержимости Анной. Встречи с пошлыми весельчаками Монмартра и короткие, но насыщенные беседы с завсегдатаями Монпарнаса должны затушить пожар воспоминаний. Однако одержимость не давала поэту покоя, его сирена повсюду.

Мысли так отчетливо ложатся,

Словно тени листьев поутру.

Я хочу к кому-нибудь ласкаться,

Как ко мне ласкался кенгуру.

Он ждет писем от Анны, которые она, впрочем, вовсе не обещала присылать, и, когда ожидание становится мучительным, бродит по Севастопольскому бульвару, тихим голосом повторяя имя любимой.

Что излечит это наваждение?

Может, страусиный парк на Международной колониальной выставке? Или экзотические танцовщицы с непристойно ярким макияжем под стеклянной крышей Гран Пале? Какой-нибудь местный театр, пантомима, закопченные лица-маски? Пускай будут страусы, но сознание изменится благодаря Бергсону. Его лекции в Коллеж де Франс словно мессы. Гумилев созерцал наманикюренные руки, академические пальмы, трости с серебряными набалдашниками. Весь Париж, недосягаемые Гималаи. Как вновь обрести уверенность в себе? Может, на террасе на улице дез Эколь перед коктейлем мандарин-кюрасао? А может, галстук повязать по-особенному? Как успокоить сердце?