Отечественная война 1941 года застала меня в Ленинграде. В конце сентября, уже во время блокады, я вылетела на самолете в Москву.
Первый дальнобойный в Ленинграде
И в пестрой суете людской
Все изменилось вдруг.
Но это был не городской,
Да и не сельский звук.
На грома дальнего раскат
Он, правда, был похож, как брат,
Но в громе влажность есть
Высоких свежих облаков
И вожделение лугов —
Веселых ливней весть.
А этот был, как пекло, сух,
И не хотел смятенный слух
Поверить – потому,
Как расширялся он и рос,
Как равнодушно гибель нес
Ребенку моему.
В блокаде (до 28 сент<ября> 1941) Первый день войны. Первый налет. Щели в саду – Вовка у меня на руках. Литейный вечером. Праздничная толпа. Продают цветы (белые). По улице тянется бесконечная процессия: грузовики и легк<овые> машины. Шоферы без шапок, одеты по-летнему, рядом с каждым – плачущая женщина. Это ленинградский транспорт идет обслуживать финский фронт. Увоз писательских детей. Сбор в… переулке у союза. Страшные глаза неплачущих матерей.
Крупные деньги вывезены из города (ответ в банке).
Моряки с чемоданчиками идут на свои суда. Все писатели уже в военной форме. Похороны «Петра» Раст<релли> и статуй в Летнем <Саду>. Первый пожар. Я – по радио из квартиры М. М. З<ощенко>.
Тревога каждый час. Город «зашивают» – страшные звуки.
Клятва
И та, что сегодня прощается с милым, —
Пусть боль свою в силу она переплавит.
Мы детям клянемся, клянемся могилам,
Что нас покориться никто не заставит!
После недолгого пребывания в Москве Ахматова, по распоряжению Фадеева, была включена в список писателей, эвакуируемых в Чистополь; оттуда переехала через Казань в Ташкент вместе с семьей К.И. Чуковского.
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
«28 июля 1941 года, вместе с семьями московских писателей, вместе с Люшей, Идой и четырехлетним племянником Женей, меня отправили на пароходе в Чистополь.
Там я пережила газетную передовую: “Враг у ворот Ленинграда”; встречу с Цветаевой и гибель Цветаевой.
И туда, в октябре 1941 года, приехала ко мне, эвакуированная самолетом из Ленинграда в Москву, Анна Андреевна. Оттуда мы вместе совершили поездку в Ташкент.
5 октября 41. Чистополь
Сейчас получила телеграмму от Корнея Ивановича:
“Чистополь выехали Пастернак Федин Анна Андреевна…”
…Ахматова в Чистополе! Это так же невообразимо, как Адмиралтейская игла или арка Главного штаба – в Чистополе.
Октябрь 41. Вечером, когда мы уже легли, стук в ворота нашей избы. Хозяйка, бранясь, пошла отворять с фонарем. Я за ней.
Анна Андреевна стояла у ворот с кем-то, кого я не разглядела в темноте. Свет фонаря упал на ее лицо: оно было отчаянное. Словно она стоит посреди Невского и не может перейти. В чужой распахнутой шубе, в белом шерстяном платке; судорожно прижимает к груди узел.
Вот-вот упадет или закричит.
Я выхватила узел, взяла ее за руку и по доске через грязь провела к дому.
Вскипятить чай было не на чем. Я накормила ее всухомятку.
Потом уложила в свою постель, а сама легла на пол, на тюфячок.
Сначала мы говорили как-то обо всем сразу…
Потом я спросила:
– Боятся в Ленинграде немцев? Может так быть, что они ворвутся?
Анна Андреевна приподнялась на локте.
– Что вы, Л. К., какие немцы? О немцах никто и не думает. В городе голод, уже едят собак и кошек. Там будет мор, город вымрет. Никому не до немцев».
Птицы смерти в зените стоят.
Кто идет выручать Ленинград?
Не шумите вокруг – он дышит,
Он живой еще, он все слышит:
Как на влажном балтийском дне
Сыновья его стонут во сне,
Как из недр его вопли: «Хлеба!» —
До седьмого доходят неба…
Но безжалостна эта твердь.
И глядит из всех окон – смерть.
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
«28 октября 41. [Эшелон «Казань – Ташкент»] Анна Андреевна не отходит от окна.
– Я рада, что вижу так много России.
В Казани все было очень мучительно. Если бы не Ида, нам вряд ли удалось бы сойти с парохода на пристань, а потом, сквозь толпу, пробиться в город. Мы отправились в Дом печати. Расспрашивали прохожих. Татарин сказал мне: “За то, что ты молодая, а седая, я тебя провожу”. Огромный зал Дома печати набит беженцами из Москвы. Спят на стульях – стулья стоят спинками друг к другу. Пустых мест нет. Мы с Идой уложили Анну Андреевну на стол, Люшу и Женю под стол, а сами сели на подоконник. Анна Андреевна лежала прямая, вытянувшаяся, с запавшими глазами и ртом, словно мертвая. Мне под утро какой-то военный уступил место на стульях. Я легла, но не спала. Когда рассвело, оказалось, что бок о бок со мной, за спинками стульев, спит Фадеев».
Война пощадила Анну Андреевну. Ее могли «забыть» в осажденном Ленинграде, где она не выдержала бы и первой блокадной зимы: уже в сентябре у нее начались дистрофические отеки. Но ее не забыли, а по вызову А. Фадеева вывезли из города на Неве на почти последнем самолете. Могли бы отправить и в Сибирь, где Анна Андреевна, при ее неумении устраивать быт и добиваться привилегий, погибла бы от холода, голода и беспросветного одиночества, как Марина Цветаева в глухой Елабуге. Однако в результате счастливого для нее стечения обстоятельств, вот уж воистину – Бог уберег! Ахматова оказалась в Ташкенте. В воспоминаниях одного из ее собеседников сохранилось описание ее первого, на улице К. Маркса, азиатского прибежища: «В Ташкенте А. А. жила в крошечной комнатке под железной крышей в общежитии-казарме. Условия были тяжелыми. Страшно во время землетрясений, раскачивалась лампочка. Жара. В углу комнаты висели платья».
Конечно, в эвакуации и ей, и большинству простых ташкентцев жилось и тесно, и убого, и впроголодь, однако до смерти здесь все-таки не голодали. К тому же в столице «солнечного Узбекистана» у Ахматовой впервые за долгие годы затворничества была благодарная и профессиональная аудитория: в Ташкент эвакуировали петербургскую «культурную элиту», от Алексея Толстого и Корнея Ивановича Чуковского до симфонического оркестра Ленинградской консерватории.
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
(Речь идет о Милице Васильевне Нечкиной, историке, специалистке по русским революционным движениям XIX века.)
«Нечкина просила меня представить ее Ахматовой. Анна Андреевна разрешила. В назначенный час новая гостья поднималась вместе со мною по лестнице вдоль наружной стены в общежитии писателей на улице Карла Маркса, 7. На каждой ступеньке Нечкина объясняла мне, как она любит Ахматову. На площадке объяснила, что от волнения не откроет рта. Когда я постучала в дверь, она перекрестилась. Поздоровавшись, села и замолчала, словно каменная. Хозяйке едва удавалось извлекать из нее “да” и “нет”. Наконец Анна Андреевна спросила у Милицы Васильевны, над чем она сейчас работает. Тогда в Нечкиной – наверное, тоже от смущения! – проснулся историк, доктор наук, профессор: она открыла рот и не закрывала его 50 минут, полный академический час; по новонайденным материалам прочитала нам лекцию об одном декабристе, Трубецком или Оболенском, не помню. Кончив, встала, объявила, что ей пора, простилась и вышла. “Я вижу, меня из этого города без высшего образования не выпустят”, – сказала мне Анна Андреевна, когда за гостьей закрылась дверь».
В Ташкент же было переведено и издательство «Советский писатель», в котором в 1943 г. у Ахматовой вышла тоненькая книжка стихов. Анна Андреевна, верная правилу: никогда ничего не проси, – не обивала, как иные авторы, «ведомственные пороги». Издатели сами нашли ее, сразу же после того, как военные стихи Анны Ахматовой стали публиковать большие центральные газеты. Ее «Мужество», напечатанное в «Известиях» (февраль 1942), стало известно всей воюющей России.
Мужество
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова, —
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!
Фаина Раневская. «Судьба-шлюха»
«…Анна Андреевна была бездомной, как собака.
…В первый раз, придя к ней в Ташкенте, я застала ее сидящей на кровати. В комнате было холодно, на стене следы сырости. Была глубокая осень, от меня пахло вином.
– Я буду вашей madame de Lambaille, пока мне не отрубили голову – истоплю вам печку.
– У меня нет дров, – сказала она весело.
– Я их украду.
– Если вам это удастся – будет мило.
Большой каменный саксаул не влезал в печку, я стала просить на улице незнакомых людей разрубить эту глыбу. Нашелся добрый человек, столяр или плотник, у него за спиной висел ящик с топором и молотком. Пришлось сознаться, что за работу мне нечем платить. “А мне и не надо денег, вам будет тепло, и я рад за вас буду, а деньги что? Деньги это еще не все”.
Я скинула пальто, положила в него краденое добро и вбежала к Анне Андреевне.
– А я сейчас встретила Платона Каратаева.
– Расскажите…
“Спасибо, спасибо”, – повторяла она. Это относилось к нарубившему дрова. У нее оказалась картошка, мы ее сварили и съели.
Никогда не встречала более кроткого, непритязательного человека, чем она…»
Жены преуспевающих деятелей искусств завяли и страдали в Ташкенте от бытовых трудностей, но Анна Андреевна давным-давно привыкла и к существованию на грани нищеты, и к коммунальным «неудобствам» – они ее не пугали. Конечно, при такой скученности и тесноте не обходилось без сплетен, наговоров, мелких предательств, но и этот мусор общежития был для нее не внове. Куда мучительней оказались муки совести: она – вдалеке от страданий и бед, а ее Ленинград вымирает в блокаде!
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
«…Прочла мне две строфы, посвященные Вовочке Смирнову. Сказала: “С тех пор, как умерли мои мальчики, я совсем не хочу видеть детей”.
Щели в саду вырыты,
Не горят огни.
Питерские сироты,
Детоньки мои!
Под землей не дышится,
Боль сверлит висок,
Сквозь бомбежку слышится
Детский голосок.
Постучись кулачком – я открою.
Я тебе открывала всегда.
Я теперь за высокой горою,
За пустыней, за ветром, за зноем,
Но тебя не предам никогда…
Твоего я не слышала стона,
Хлеба ты у меня не просил.
Принеси же мне веточку клена
Или просто травинок зеленых,
Как ты прошлой весной приносил.
Принеси же мне горсточку чистой,
Нашей невской студеной воды,
И с головки твоей золотистой
Я кровавые смою следы.
К.И. Чуковский. «Анна Ахматова»
«И еще один облик Ахматовой – совершенно непохожий на все остальные. Она – в окаянных стенах коммунальной квартиры, где из-за дверей бесцеремонных соседей не умолкая орет патефон, часами нянчит соседских детей, угощает их лакомствами, читает им разные книжки – старшему Вальтера Скотта, младшему “Сказку о золотом петушке”. У них был сердитый отец, нередко избивавший их под пьяную руку. Услышав их отчаянные крики, Анна Андреевна спешила защитить малышей, и это удавалось ей далеко не всегда.
Уже во время войны до нее долетел слух, что один из ее питомцев погиб в ленинградской блокаде. Она посвятила ему эпитафию, которая начинается такими словами:
Постучись кулачком – я открою.
Я тебе открывала всегда.
Для него, для этого ребенка, ее дверь была всегда открыта».
Великим облегчением стала встреча на ташкентском вокзале с семьей Пунина в марте 1942 года: узнав, что ленинградский эшелон (с очередной партией эвакуированных ленинградцев) проследует в Самарканд через Ташкент, Николай Николаевич известил об этом Анну Андреевну. Весточка чудом дошла вовремя, и Анна Андреевна не пропустила транзитный состав. И это тоже был знак надежды.
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
«24 марта 42. День рождения. Все эти дни вижу NN только на людях… Видела ее одну только тогда, когда дважды сопровождала ее на вокзал. Проехала Ленинградская Академия Художеств. Пунин; Анна Евгеньевна, Ирочка с Малайкой.
Вокзал; эвакопункт, где достаю для отставших от эшелона Пуниных-женщин хлеб. Страшные лица ленинградцев. Совершенно спокойное лицо NN. Не спала две ночи, глаза опухли. Меня и ее бьют на вокзале дежурные – не пускают на перрон. Костыли. Запасные пути. Трамваи.
О Гаршине ничего не знают. NN уверена, что он умер… Пунин очень плох.
– Он попросил у меня прощения за всё, за всё…
Вечером вчера страшный крик на Волькенштейнов [соседей Ахматовой] за то, что они щебечут про “три дороги”. Лживые разговоры о Ленинграде – это единственное, что заставляет NN совершенно терять самообладание. Куда деваются ее терпеливость, кротость, светскость, выносливость.
Телефонограмма из “Правды” по поводу «Мужества». Просят еще.
– Вы писали эти ночи?
– Нет, что вы. Теперь, наверное, годы не смогу писать».
После свидания на вокзале в Ташкенте Анна получила от Пунина поразительное письмо. Николай Николаевич наконец-то высказал Анне Андреевне все, о чем молчал, думая, что она и так все-все понимает в течение 20 лет. Ахматова до самой смерти хранила это письмо в своей сумочке.
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
«…Закрыв дверь на крючок, NN вынула письмо от Пунина и прочла мне вслух. Из больницы. Читала она, опустив руки, своим трогательным тихим нежным и глубоким голосом. Он благодарит ее за доброту (она посылала в Самарканд с оказией посылочку и поручила одному человеку справиться там о здоровье Н. Н.), просит прощения, пишет о смерти и о том, как он, умирая, вспоминал NN и понял всю ее великую жизнь…»
Н.Н. Пунин – А. Ахматовой
Здравствуйте, Аничка.
Бесконечно благодарен за Ваше внимание и растроган; и это не заслуженно. Все еще в больнице, не столько потому, что болен, сколько оттого, что здесь лучше, чем на воле: есть мягкая кровать, и кормят, хотя и неважно, но даром. И спокойно. Я еще не вполне окреп, но все же чувствую себя живым и так радуюсь солнечным дням и тихой развивающейся весне. Смотрю и думаю: я живой. Сознание, что я остался живым, приводит меня в восторженное состояние, и я называю это – чувством счастья. Впрочем, когда я умирал, то есть знал, что я непременно умру, – …я тоже чувствовал этот восторг и счастье. Тогда, именно, я думал о Вас много. Думал, потому что в том напряжении души, которое я тогда испытывал, было нечто, как я уже писал Вам в записочке – похожее на чувство, жившее во мне в 20-х годах, когда я был с Вами. Мне кажется, я в первый раз так всеобъемлюще и широко понял Вас – именно потому, что это было совершенно бескорыстно, т. к. увидеть Вас когда-нибудь я, конечно, не рассчитывал, это было действительно предсмертное свидание с Вами и прощание. И мне показалось тогда, что нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и поэтому совершенна, как Ваша; от первых детских стихов (перчатка с левой руки) до пророческого бормотанья и вместе с тем гула поэмы. Я тогда думал, что эта жизнь цельна не волей – и это мне казалось особенно ценным – а той органичностью, т. е. неизбежностью, которая от Вас как будто совсем не зависит. Теперь этого не написать, то есть всего того, что я тогда думал, но многое из того, что я не оправдывал в Вас, встало передо мной не только оправданным, но и, пожалуй, наиболее прекрасным. Вы знаете, многие осуждают Вас за Леву, но тогда мне было так ясно, что Вы сделали мудро и безусловно лучшее из того, что могли выбрать (я говорю о Бежецке), и Лева не был бы тем, что он есть, не будь у него бежецкого детства. (Я и о Леве много думал, но об этом как-нибудь другой раз – я виноват перед ним.) В Вашей жизни есть крепость, как будто она высечена в камне и одним приемом очень опытной руки. Все это – я помню – наполнило меня тогда радостью и каким-то совсем не обычным, не сентиментальным умилением, а созерцательным, словно я стоял перед входом в Рай, вообще тогда много было от «Божественной комедии». И радовался я не столько за Вас, сколько за мироздание, потому что от всего этого я почувствовал, что нет личного бессмертия, а есть Бессмертное. Это чувство было особенно сильным. Умирать было не страшно, то есть я не имел никаких претензий персонально жить или сохраниться после смерти. Почему-то я совсем не был в этом заинтересован, но что есть Бессмертное, и я в нем окажусь – это было так прекрасно и так торжественно. Вы казались мне тогда – и сейчас тоже – высшим выражением Бессмертного, какое я только встречал в жизни. В больнице мне довелось перечитать «Бесов». Достоевский, как всегда, мне тяжел и совсем не для меня, но в конце романа, как золотая заря, среди страшного и неправдоподобного мрака, такие слова: «Одна уже всегдашняя мысль о том, что существует нечто безмерно справедливейшее и счастливейшее, чем я, уже наполняет и меня всего безмерным умилением – и славой – а кто бы я ни был, что бы ни сделал, человеку гораздо необходимее собственного счастья знать и каждое мгновение веровать в то, что есть где-то уже совершенное и спокойное счастье, для всех и для всего…» и т. д. Эти слова почти совершенное выражение того, что я тогда чувствовал. Именно «и славой» – именно «спокойное счастье». Вы и были тогда выражением «спокойного счастья славы». Умирая, я к нему приближался. Но я остался жить и сохранил и само это чувство и память о нем. Я так боюсь теперь его потерять и забыть и делаю усилия, чтобы этого не случилось, чтобы не случилось того, что так много раз случалось со мной в жизни: Вы знаете, как я легкомысленно, не делая никаких усилий, даже скорее с вызовом судьбе, терял лучшее, что она, судьба, мне давала. Солнце, которое я так люблю, после ледяного ленинградского ада, поддерживает меня, и мне легко беречь перед этой солнечной славой это чувство Бессмертного. И я счастлив.
…Подъезжая к Ташкенту, я не надеялся Вас увидеть и обрадовался до слез, когда Вы пришли, и еще больше, когда узнал, что на другой день Вы снова были на вокзале. Ваше внимание ко мне бесконечно. В телеграмме, которую вчера передала мне Ира, Вы спрашиваете, не надо ли чего прислать. Мне очень хочется приехать к Вам; это не скоро; еще неделю я пролежу здесь, а потом надо будет искать комнату и устраиваться. Если к тому времени мы еще не получим эвакуационных денег, я попрошу Вас прислать мне на дорогу. Но я слышал также, что Вы собираетесь в Самарканд, это было бы прекрасно. Мне хотелось, правда, лучше приехать к Вам, но одно другому не мешает. За телеграмму спасибо.
Аня, солнце и чистое небо, а ночью было так много крупных звезд, и я их вижу, а на севере из-за своих глаз я их не видел.
Устал немного писать. Письмо вышло длинное и, пожалуй, бестолковое. Простите. Целую Ваши руки и еще раз спасибо за все.
Ахматова ответила, завязалась переписка, и в августе 1943 года Пунин на несколько дней приехал в Ташкент. Можно предположить, что он хотел наладить прежние отношения, но Анна Андреевна твердила, что дала слово Гаршину. Может, и обошлось бы, но, вернувшись в Самарканд, Николай Николаевич застал семейство в панике и горе: Анна Евгеньевна была смертельно больна, а ведь, уезжая, Николай Николаевич оставил жену в добром здравии… Скоропостижная эта смерть вновь развела их: у Пунина – осиротевшие девочки, дочь и внучка, а у Ахматовой – придуманный ею Гаршин.
В. Г<аршину>
Глаз не свожу с горизонта,
Где метели пляшут чардаш…
Между нами, друг мой, три фронта:
Наш и вражеский и снова наш.
Я боялась такой разлуки
Больше смерти, пожара, тюрьмы.
Я молилась, чтоб смертной муки
Удостоились вместе мы.
До мая 1944 года я жила в Ташкенте, жадно ловила вести о Ленинграде, о фронте. Как и другие поэты, часто выступала в госпиталях, читала стихи раненым бойцам. В Ташкенте я впервые узнала, что такое в палящий жар древесная тень и звук воды. А еще я узнала, что такое человеческая доброта: в Ташкенте я много и тяжело болела.
Нездоровье началось с затяжного гриппа в августе 1942 (все беды в ее жизни начинались в августе), а потом обернулось страшным брюшным тифом. Четыре месяца – между этим и тем светом! Так сильно, долго и безнадежно Анна Андреевна еще не болела.
А умирать поедем в Самарканд,
На родину предвечных роз…
Ташкент, Ташми
В тифу
Где-то ночка молодая,
Звездная, морозная…
Ой, худая, ой, худая
Голова тифозная.
Про себя воображает,
На подушке мечется,
Знать не знает, знать не знает,
Что во всем ответчица,
Что за речкой, что за садом
Кляча с гробом тащится.
Меня под землю не надо б,
Я одна – рассказчица.
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
«Квадратная голубая палата, сверкающее окно – и на постели какая-то жалкая, маленькая – NN.
Лицо страшно переменилось за те сутки, что я ее не видала. Желто-серое. Глядит, не мигая, в стену. Плохо слышит. Сначала она с нами не говорила, лежала, как отдельно, потом разговорилась. Расспрашивала Раневскую о комнате, о вещах, целы ли книги, кому что отдали. Обо всех мелочах. При нас ей принесли обед из Правительственной поликлиники: бульон, манная каша на молоке, молоко. Я грела на электрической плитке, стоящей в коридоре, а Раневская кормила ее с ложечки. Сестра сказала, что ей нужна отдельная кастрюлька, чайничек. Я пошла за посудой домой. Когда я вернулась – NN диктовала Раневской телеграмму Пуниным:
– “Лежу больнице больна брюшным тифом желаю всем долгой счастливой жизни”.
Раневская сделала в мою сторону круглые глаза, а я сказала:
– NN, дорогая, не посылайте такую телеграмму!
[Днем позже]
– …Я вчера объяснила Фаине свою телеграмму в Самарканд, чтобы она поняла. Я ответила Н. Н. как православному, как христианину. В моей телеграмме он прочтет ответ: прощение. Что и требуется… А остальные? Ира ко мне равнодушна совсем, ей все равно – есть я или нет. Анна Евгеньевна дико меня ненавидит. Кого же там жалеть?
А смерти бояться не надо, и слова этого бояться не надо. В жизни есть много такого, что гораздо страшнее, чем смерть. Вся грязь, вся мерзость происходят от боязни смерти. А эти интеллигентские штучки, что умирает кто-то другой, плохой, а не мы, – надо бросить. Именно мы погибаем, мы умираем, а никто другой».
Но прошла зима, и Анна Андреевна снова поднялась на ноги. Зная по опыту, как коротки, короче азиатской весны, отпущенные ей промежутки между бедами, Анна Андреевна вернулась к работе – продолжила «Поэму без героя», пришедшую к ней в последнюю зиму перед войной – 27 декабря 1940 года.
Первый раз она пришла ко мне в Фонтанный дом в ночь на 27 декабря 1940 г., прислав как вестника еще осенью один небольшой отрывок («Ты в Россию пришла ниоткуда…»).
Я не звала ее. Я даже не ждала ее в тот холодный и темный день моей последней ленинградской зимы.
Ее появлению предшествовало несколько мелких и незначительных фактов, которые я не решаюсь назвать событиями.
В ту ночь я написала два куска первой части («1913») и «Посвящение». В начале января я почти неожиданно для себя написала «Решку», а в Ташкенте (вдва приема) – «Эпилог», ставший третьей частью поэмы, и сделала несколько существенных вставок в обе первые части.
Я посвящаю эту поэму памяти ее первых слушателей – моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады.
Их голоса я слышу и вспоминаю их, когда читаю поэму вслух, и этот тайный хор стал для меня навсегда оправданием этой вещи.
Еще одно лирическое отступление
Все небо в рыжих голубях,
Решетки в окнах – дух гарема…
Как почка, набухает тема.
Мне не уехать без тебя, —
Беглянка, беженка, поэма.
Но, верно, вспомню на лету,
Как запылал Ташкент в цвету,
Весь белым пламенем объят,
Горяч, пахуч, замысловат,
Невероятен…
Так было в том году проклятом,
Когда опять мамзель Фифи
Хамила, как в семидесятом.
А мне переводить Лютфи
Под огнедышащим закатом.
И яблони, прости их, Боже,
Как от венца в любовной дрожи,
Арык на местном языке,
Сегодня пущенный, лепечет.
А я дописываю «Нечет»
Опять в предпесенной тоске.
До середины мне видна
Моя поэма. В ней прохладно,
Как в доме, где душистый мрак
И окна заперты от зноя
И где пока что нет героя,
Но кровлю кровью залил мак…
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
«“Поэма” оглушительно нова, в такой степени нова, что неизвестно, поэма ли это; и нова не для одной лишь поэзии Анны Ахматовой, а для русской поэзии вообще. (Может быть, и для мировой; я судить не могу, я слишком невежественна.) Тут все впервые: и композиция, создающая некую новую форму, и строфа, и самое отношение к слову: акмеистическим – точным, конкретным, вещным словом Ахматова воспроизводит потустороннее, духовное, отвлеченное, таинственное. Конечно, это свойство всегда было присуще поэзии Ахматовой, но в “Поэме” оно приобрело новое качество. Острое чувство истории, тоже всегда присущее поэзии Ахматовой, тут празднует свое торжество. Это праздник памяти, пир памяти. А что память человека нашей эпохи набита мертвецами – вполне естественно: поколение Ахматовой пережило 1914, 1917, 1937, 1941 и пр. и т. п. История пережита автором интимно, лично – вот в чем главная сила “Поэмы”. Тут и те, кто погиб в предчувствии гибели – самоубийца Князев, например. (“Сколько гибелей шло к поэту, // Глупый мальчик, он выбрал эту”… “Не в проклятых Мазурских болотах, // Не на синих Карпатских высотах…”) В “Поэме” не вообще мертвые – убитые, замученные, расстрелянные – а ее мертвые, те, что когда-то делали живой ее жизнь, герои ее лирических стихов. Но это вовсе не превращает “Поэму” в цепь лирических стихотворений, как полагает Шервинский. Это только пропитывает эпос лирикой, делает “Поэму” лирико-эпической, бездонно глубокой, хватающей за душу. “У шкатулки ж двойное дно” – а какое дно у памяти? четверное? семерное? не знаю, память бездонна, поглядишь – голова закружится.
– Напишите мне то, что вы сейчас сказали, – попросила Анна Андреевна.
Написать? Я обещала, но вряд ли сдержу обещание. “Поэма” слишком сложна; тут, как Анна Андреевна говорит о “Пиковой даме”, – слой на слое, слой на слое».
…А веселое слово – дома —
Никому теперь не знакомо,
Все в чужое глядят окно.
Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке,
И изгнания воздух горький —
Как отравленное вино.
Все вы мной любоваться могли бы,
Когда в брюхе летучей рыбы
Я от злой погони спаслась
И над полным врагами лесом,
Словно та, одержимая бесом,
Как на Брокен ночной неслась…
И уже подо мною прямо
Леденела и стыла Кама,
И «Quo vadis?» кто-то сказал,
Но не дал шевельнуть устами,
Как тоннелями и мостами
Загремел сумасшедший Урал.
И открылась мне та дорога,
По которой ушло так много,
По которой сына везли,
И был долог путь погребальный
Средь торжественной и хрустальной
Тишины Сибирской Земли.
От того, что сделалась прахом,
…
Обуянная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И ломая руки, Россия
Предо мною шла на восток.
Весной 1943 в Ташкент пришла радостная новость из Норильска: Лев Гумилев отбыл лагерный срок.
Л. Н. Гумилев. «Автонекролог»
«Окончил я срок в 1943 году, и как пробывший все время без всяких нареканий и нарушений лагерного режима я был отпущен и полтора года работал в экспедиции того же самого Норильского комбината. Мне повезло сделать некоторые открытия: я открыл большое месторождение железа на Нижней Тунгуске при помощи магнитометрической съемки. И тогда я попросил – как в благодарность – отпустить меня в армию.
…Я поехал добровольцем на фронт и попал сначала в лагерь “Неремушка”, откуда нас, срочно обучив в течение 7 дней держать винтовку, ходить в строю и отдавать честь, отправили на фронт в сидячем вагоне… Был прорван фронт на Висле, я получил назначение в зенитную часть и поехал в нее. Там я немножко отъелся и в общем довольно благополучно служил, пока меня не перевели в полевую артиллерию, о которой я не имел ни малейшего представления.
…В полку 1386 31-й дивизии Резерва Главного командования я закончил войну, являясь участником штурма Берлина».
Interieur
Когда лежит луна ломтем чарджуйской дыни
На краешке окна, и духота кругом,
Когда закрыта дверь, и заколдован дом
Воздушной веткой голубых глициний,
И в чашке глиняной холодная вода,
И полотенца снег, и свечка восковая
Горит, как в детстве, мотыльков сзывая,
Грохочет тишина, моих не слыша слов, —
Тогда из черноты рембрандтовских углов
Склубится что-то вдруг и спрячется туда же,
Но я не встрепенусь, не испугаюсь даже…
Здесь одиночество меня поймало в сети.
Хозяйкин черный кот глядит, как глаз столетий,
И в зеркале двойник не хочет мне помочь.
Я буду сладко спать. Спокойной ночи, ночь.
De profundis… Мое поколенье
Мало меду вкусило. И вот
Только ветер гудит в отдаленье,
Только память о мертвых поет.
Наше было не кончено дело,
Наши были часы сочтены,
До желанного водораздела,
До вершины великой весны,
До неистового цветенья
Оставалось лишь раз вздохнуть…
Две войны, мое поколенье,
Освещали твой страшный путь.
В ту ночь мы сошли друг от друга с ума,
Светила нам только зловещая тьма,
Свое бормотали арыки,
И Азией пахли гвоздики.
И мы проходили сквозь город чужой,
Сквозь дымную песнь и полуночный зной, —
Одни под созвездием Змея,
Взглянуть друг на друга не смея.
То мог быть Каир или даже Багдад,
Но только не призрачный мой Ленинград,
И горькое это несходство
Душило, как запах сиротства.
И чудилось: рядом шагают века,
И в бубен незримая била рука,
И звуки, как тайные знаки,
Пред нами кружились во мраке.
Мы были с тобою в таинственной мгле,
Как будто бы шли по ничейной земле,
Но месяц алмазной фелукой
Вдруг выплыл над встречей-разлукой…
И если вернется та ночь и к тебе,
Будь добрым к моей запоздалой мольбе,
Пришли наяву ли, во сне ли
Мне голос азийской свирели.
Согласно догадке (предположению) Л.К. Чуковской, процитированные стихи посвящены Юзефу Чапскому, польскому художнику и публицисту, с которым Анна Андреевна познакомилась во время войны в Ташкенте, на вечере у Алексея Толстого. Под Ташкентом был расквартирован штаб польской армии генерала Андерса. Чапский, во время войны с Польшей попавший в плен и освобожденный из советского лагеря в 1941 году, был уполномоченным Андерса по розыску польских офицеров, пропавших на территории СССР.
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
«Интересно мне было подтверждение одной моей догадки: я давно подозревала, что стихотворение “В ту ночь мы сошли друг от друга с ума” обращено к тому высокому поляку, военному, который в Ташкенте бывал у нее, и, помнится, провожал ее откуда-то из гостей домой – не от Толстых ли?.. И вдруг она сегодня сказала, взглянув на меня плутовски: «Давайте-ка сделаем вместо “Но только не призрачный мой Ленинград” – но не Варшава, не Ленинград»… Догадка моя верна – тому поляку: в Ташкенте… Чапскому.
…Стихотворение прекрасное, таинственное, восточное, алмазное, но ко мне Ташкент оборачивался помойной ямой, и я его красоты не почувствовала. Анна же Андреевна, как всегда, сумела над помойной ямой возвыситься и сотворить из сора высокий миф…
Это прекрасно, но в ташкентском случае ее мифотворчество мне почему-то не по душе. (Видно, скудная у меня душа.) Так и “месяц алмазной фелукой” мне чем-то неприятен, и “созвездие Змея”. Чем? Наверное, своим великолепием…»
Авторитет Л. К. Чуковской как летописца Анны Андреевны велик. Но есть и другая версия (сама Лидия Корнеевна упоминает о ней в примечаниях к своим «Запискам»): Г. Л. Козловская, жена композитора и дирижера Алексея Федоровича Козловского, в своих мемуарах предполагает, что стихотворение посвящено ее мужу.
Г.Л. Козловская «Дни и годы одной прекрасной жизни»
«В один из жарких дней последнего лета Анна Андреевна пришла к нам и собралась уходить уже поздно. У меня на столе стояли белые гвоздики, необычайно сильно и настойчиво-таинственно пахнувшие. Анна Андреевна все время касалась их рукой и порой опускала к ним свое лицо. Когда она уходила, она молча приняла из моих рук цветы с мокрыми стеблями. Как всегда, Алексей Федорович пошел ее провожать. Это было довольно далеко, но все мы тогда проделывали этот путь пешком. Вернулся домой он нескоро и, сев ко мне на постель, сказал: “Ты знаешь, я сегодня, сейчас пережил необыкновенные минуты. Мы сегодня с Анной Андреевной, как оказалось, были влюблены друг в друга, и такое в моей жизни, я знаю, не повторится никогда. Мы шли и подолгу молчали. По обочинам шумела вода, и в одном из садов звучал бубен. Она вдруг стала расспрашивать меня о звездах (Алексей Федорович хорошо знал, любил звезды и умел их рассказывать.) Я почему-то много говорил оКассиопее, а она все подносила к лицу твои гвоздики. От охватившего нас волнения мы избегали смотреть друг на друга и снова умолкали”. Его исповедь я запомнила дословно, со всеми реалиями пути, чувств и шагов. Поняла, что это был как бы акмей в тех их отношениях, которые французы называют quitte amoureuse… И я, ревнивейшая из ревнивиц, испытала чувство полного понимания и глубокого сердечного умиления… И когда годы спустя Алексей Федорович впервые прочел эти стихи (“В ту ночь мы сошли друг от друга с ума…” – A.M.), он ошеломленно опустил книгу и только сказал: “Прочти”. Я на всю жизнь запомнила его взгляд и оценила всю высоту и целомудрие этого его запоздалого признания».
Кто бы ни был прав в своих догадках об адресате этого стихотворения, в доме Козловских (они жили в Ташкенте в ссылке с 1936 года) Ахматова была частой и желанной гостьей.
Г.Л. Козловская «Дни и годы одной прекрасной жизни»
«Свой первый в Ташкенте новогодний вечер Ахматова провела вместе с нами, в нашем доме. Алексей Федорович, встретив ее на пороге, поцеловал обе руки и, взглянув ей в лицо, сказал: “Так вот вы какая”. “Вот такая, какая есть”, – ответила Анна Андреевна и слегка развела руками. Вероятно, было что-то в его молодом и веселом голосе, что заставило ее улыбнуться, и сразу не стало минут замешательства и неосвоенности при первом знакомстве. Могу засвидетельствовать, что Алексей Федорович был одним из немногих, кто не испытывал робости и особого оцепенения, какое бывало у большинства людей при первом знакомстве с Ахматовой. Многие, которые ей не нравились, приписывали это ее высокомерию. Но мы очень скоро поняли, что это – ее защитный плащ. Она больше всего не терпела и не выносила фамильярности и по опыту знала, как многие люди сразу после знакомства предаются амикошонству.
В тот вечер Анна Андреевна, войдя в комнату, быстро подошла к горячей печке и, заложив назад руки, стала к ней спиной. Тут мы увидели, что глаза у нее – синие. Они становились у нее такими, когда ей было хорошо».
Следующий, 1943-й, Новый год Анна Андреевна провела в больнице, а вот последний ташкентский, 1944-й – встретила опять у Козловских и к этому полупрощальному празднику приготовила ташкентским друзьям, нежным своим утешителям, – затейливый подарок: спасла от медленного исчезновения свою тень (нарисованную А.К. на стене дома). Консервант (средство от забвения), изобретенный Ахматовой, увековечил и саму тень, и атмосферу приютившего ее тень дома.
Г.Л. Козловская «Дни и годы одной прекрасной жизни»
«Когда Анна Андреевна, приходя к нам, садилась всегда на одно и то же место, ее профиль очень четкой тенью ложился на белую поверхность стены. Однажды Алексей Федорович обвел его на стене карандашом, а позднее – углем. И, шутя, стал говорить Анне Андреевне, что по ночам ее профиль живет странной жизнью. Через некоторое время появилось большое стихотворение, начинавшееся словами:
А в книгах я последнюю страницу
Всегда любила больше всех других…
И в конце:
И только в двух домах
В том городе (название неясно)
Остался профиль (кем-то обведенный
На белоснежной извести стены),
Не женский, не мужской, но полный тайны.
И говорят, когда лучи луны —
Зеленой, низкой, среднеазиатской —
По этим стенам в полночь пробегают,
В особенности в новогодний вечер,
То слышится какой-то легкий звук,
Причем одни его считают плачем,
Другие разбирают в нем слова.
Но это чудо всем поднадоело,
Приезжих мало, местные привыкли,
И говорят, в одном из тех домов
Уже ковром закрыт проклятый профиль.
Удостоверяю, что дом с ее профилем на стене был один. Когда она уехала и известь его поглотила, я завесила это место куском старинной парчи. Я рассказала ей об этом потом, и она сказала: “Боже, какая роскошь, и всего лишь для бедной тени”».
Алексею Козловскому, и притом совершенно официально, было посвящено стихотворение “Явление луны”, написанное (как и “В ту ночь…”) вскоре после возвращения из Ташкента в Ленинград.
“Мы особенно тосковали в первый новогодний вечер без нее. Но она все-таки пришла к нам: за четверть часа до наступления Нового года я нашла на полу прихожей белый листок. Это была открытка от Анны Андреевны”, – вспоминает Галина Лонгиновна. В открытке было “Явление луны” с примечанием: “Эти стихи ташкентские, хотя написаны в Ленинграде. Посылаю их на их Родину”».
Явление луны
А. К.
Из перламутра и агата,
Из задымленного стекла,
Так неожиданно покато
И так торжественно плыла, —
Как будто «Лунная соната»
Нам сразу путь пересекла.
В мае 1944 года я прилетела в весеннюю Москву, уже полную радостных надежд и ожидания близкой победы. В июне вернулась в Ленинград.
Страшный призрак, притворяющийся моим городом, так поразил меня, что я описала эту мою с ним встречу в прозе. Тогда же возникли очерки «Три сирени» и «В гостях у смерти» – последнее о чтении стихов на фронте в Териоках. Проза всегда казалась мне и тайной и соблазном. Я с самого начала все знала про стихи – я никогда ничего не знала о прозе. Первый мой опыт все очень хвалили, но я, конечно, не верила. Позвала Зощенку. Он велел кое-что убрать и сказал, что с остальным согласен. Я была рада. Потом, после ареста сына, сожгла вместе со всем архивом.
«Поэма без героя», Эпилог
Белая ночь 24 июня 1942 г. Город в развалинах. От Гавани до Смольного видно все как на ладони. Кое-где догорают застарелые пожары. В Шереметевском саду цветут липы и поет соловей. Одно окно третьего этажа (перед которым увечный клен) выбито, и за ним зияет черная пустота. В стороне Кронштадта ухают тяжелые орудия. Но в общем тихо. Голос автора, находящегося за семь тысяч километров, произносит:
…А не ставший моей могилой,
Ты, крамольный, опальный, милый,
Побледнел, помертвел, затих.
Разлучение наше мнимо:
Я с тобою неразлучима,
Тень моя на стенах твоих,
Отраженье мое в каналах,
Звук шагов в Эрмитажных залах,
Где со мною мой друг бродил,
И на старом Волковом Поле,
Где могу я рыдать на воле
Над безмолвием братских могил…
О, горе мне! Они тебя сожгли…
О, встреча, что разлуки тяжелее!..
Здесь был фонтан, высокие аллеи,
Громада парка древнего вдали,
Заря была себя самой алее,
В апреле запах прели и земли,
И первый поцелуй…
Лучше б я по самые плечи
Вбила в землю проклятое тело,
Если б знала, чему навстречу,
Обгоняя солнце, летела.
Перед самым отъездом из Ташкента Анна Андреевна получила от давнего своего друга Владимира Георгиевича Гаршина, профессора медицины и племянника известного писателя, телеграмму с предложением руки и сердца, и даже с вопросом: согласна ли она, при официальном оформлении брака, взять его фамилию. Анна Андреевна ответила согласием, снизойдя к амбициям и опасениям «жениха». Но пока невеста добиралась до Ленинграда, в жизни Гаршина, овдовевшего в блокаду, произошло чрезвычайное происшествие. Ему приснился вещий сон; в том сне ученому-патологоанатому явилась покойни-ца-жена и взяла с него слово не жениться на Ахматовой, не вводить эту ведьму с Лысой горы в их почтенный профессорский дом. Гаршин встретил Анну Андреевну на вокзале и даже, кажется, с цветами, и тут же поведал о случившемся.
Явление мертвой жены – версия Гаршина. На самом деле, похоже, все было куда проще. Овдовев, Владимир Георгиевич, терзаемый тоской и одиночеством, сошелся, как тогда говорили, со своей сослуживицей Капитолиной Волковой, женщиной немолодой, хозяйственной, ученой, но, несмотря на красоту и прочие женские достоинства, незамужней. Вскоре после разрыва с Ахматовой, в июле 1944-го, он сделал Волковой предложение. Впрочем, судя по воспоминаниям Капитолины Григорьевны, Анна Андреевна к этому браку не имела решительно никакого отношения.
«31 июля 1944 года у директора ВИЭМа… было совещание. Владимир Георгиевич сидел рядом с ним за председательским столом, а мы, сотрудники, на своих обычных местах… Перед концом заседания Владимир Георгиевич прислал мне записку. Он нередко присылал мне такие записки: то с каким-то деловым замечанием, то жаловался на головную боль и просил выйти вместе с ним на воздух… Но на этот раз записка была другого содержания, в стихах. Вот они:
Я очень скромный человек,
Нужна мне только чуточка,
Но уж зато нужна на век,
На век, не на минуточку.
Я быстро расшифровала слово “чуточка” (Капочка-капелька-чуточка)… Владимир Георгиевич смотрел в это время на меня и, увидев по моему лицу, что я поняла, сделал мне знак, чтобы я вышла из кабинета. Он вышел вслед за мной. Мы поехали на могилу Татьяны Владимировны (первой жены Гаршина. – A.M.), и тут Владимир Георгиевич рассказал мне, что когда Татьяна Владимировна серьезно заболела и заговорила о смерти, она сказала Владимиру Георгиевичу: “Если я умру, женись на Капитолише (так она меня называла за глаза), она тебе хорошей женой будет”».
Ни об этой странноватой для пожилого жениха форме сватовства, ни о том, что явление во сне мертвой супруги – чистой воды выдумка, Анна Ахматова никогда не узнала.
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
(Говорит Анна Ахматова)
«Да, у меня так было в 44-м году. (“Значит, Гаршин”, – подумала я.) Мне… сделалось трудно жить, потому что я дни и ночи напролет старалась догадаться, что же произошло. Могу вам сказать, как это окончилось. Однажды я проснулась утром и вдруг почувствовала, что мне это больше неинтересно. Нет, я не проснулась веселой или счастливой. Но – освобожденной».
В рукописном экземпляре “Поэмы без героя”, который Анна Андреевна подарила Л.К. Чуковской в Ташкенте в 1942 году, “Решка” посвящалась Гаршину, а“ Эпилог” – “Городу и Другу”. К Гаршину в “Поэме” обращены были такие строки:
Ты, мой грозный и мой последний
Светлый слушатель темных бредней,
Упованье, прощенье, честь!
Предо мной ты горишь, как пламя,
Надо мной ты стоишь, как знамя,
И целуешь меня, как лесть.
Положи мне руку на темя…
После разрыва Ахматова сняла с “Решки” посвящение, поставила над “Эпилогом” просто “Моему Городу”, а приведенные выше строки изменила так:
Ты, не первый и не последний
Темный слушатель светлых бредней,
Мне какую готовишь месть?
Ты не выпьешь, только пригубишь
Эту горечь из самой глуби —
Этой нашей разлуки весть.
Не клади мне руку на темя…
В 1945 году Анна Андреевна написала о В.Г. Гаршине это стихотворение:
…А человек, который для меня
Теперь никто, а был моей заботой
И утешеньем самых горьких лет, —
Уже бредет как призрак по окрайнам,
По закоулками и задворкам жизни,
Тяжелый, одурманенный безумьем,
С оскалом волчьим…
Боже, Боже, Боже!
Как пред тобой я тяжко согрешила!
Оставь мне жалость хоть…
Боль и унижение разрыва с Гаршиным Ахматовой помог пережить овдовевший к тому времени Пунин. Он вернулся из эвакуации с дочерью и внучкой, и между ними на первых порах возникло что-то похожее на «призрак прежних дней»:
И, как всегда бывает в дни разрыва,
К нам постучался призрак первых дней,
И ворвалась серебряная ива
Седым великолепием ветвей.
Нам, исступленным, горьким и надменным,
Не смеющим глаза поднять с земли,
Запела птица голосом блаженным
О том, как мы друг друга берегли.
Однако мир и лад в этой странной семье продержался недолго: битые черепки склеить можно, а звону не будет. Пунин опять женился, вышла во второй раз замуж и Ирина Николаевна. Жизнь Анны Андреевны снова замерла и превратилась в мучительное ожидание возвращения сына с войны.
Последнее возвращение
У меня одна дорога:
От окна и до порога.
День шел за днем – и то и сё
Как будто бы происходило
Обыкновенно – но чрез всё
Уж одиночество сквозило.
Припахивало табаком,
Мышами, сундуком открытым
И обступало ядовитым
Туманцем…
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
(Лидия Корнеевна в гостях у Анны Андреевны)
«Нет, нет, я всегда за развод, – повторила Анна Андреевна. – Очень тяжело оставаться вместе после того, как уже был конец. Получается балаган, вот как у нас в квартире. – Она легонько постучала в стенку Николая Николаевича.
– Бывают случайные измены, а потом опять все склеивается, но это редкость… Бывает также, что из-за детей не расходятся… Но я-то думаю, что и детям развод родителей чаще бывает полезен, чем вреден. А вот этакие наслоения жен, – она снова легонько постучала в стену Николая Николаевича, – это уже совсем чепуха».
Возвращение Гумилева-младшего в Ленинград было счастливым. Они стали жить вместе, вдвоем и даже кое-как сводили концы с концами.
Лев Гумилев. «Автобиография. Воспоминания о родителях»
«Боже, какой был 45-й год, когда мы все вернулись с войны и все хотели жить в мире и любить друг друга!.. Я вернулся в Ленинград, пришел с удовольствием по знакомым улицам домой. Мама встретила меня очень радостно, мы целую ночь с ней разговаривали, она читала мне свои новые стихи. Потом я пошел в университет… Меня встретили, как родного (я же был в шинели с погонами). Разрешили сдавать экзамены экстерном за два курса, вместе с аспирантскими…»
Учитель
Памяти Иннокентия Анненского
А тот, кого учителем считаю,
Как тень прошел и тени не оставил,
Весь яд впитал, всю эту одурь выпил,
И славы ждал, и славы не дождался,
Кто был предвестьем, предзнаменованьем,
Всех пожалел, во всех вдохнул томленье —
И задохнулся…
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
«Она заговорила об Анненском. Она уже не раз упоминала о нем как о замечательном поэте. Я вынуждена была признаться в своем полном невежестве.
Анна Андреевна оживилась.
– Хотите, я вам почитаю? – Вскочила. Сняла с комода (бюро) зеркало, открыла крышку и начала перебирать книги. Анненский не попадался. Она показала мне группу: гимназистки и среди них сестра ее, Ия. Красавица, лицо греческой императрицы. Похожа на Анну Андреевну. Потом фотографии отца, матери – никакого сходства с дочерьми. У матери лицо простоватое. Потом карточка молодого человека – тонкого, черноглазого, со ртом Анны Андреевны – брат. Потом вытащила рукопись – сочинение сестры Ии о протопопе Аввакуме и тут же похвальный отзыв профессора. Потом фотография Анны Андреевны, любительская: она полулежит в саду, в шезлонге, лицо молодое, спокойное и очень милое – не патетическое, не роковое, не пронзительное, а именно милое.
– Хотите, подарю? – спросила Анна Андреевна, и я с радостью согласилась.
Анненский нашелся. Анна Андреевна села на диван и надела очки.
– Вот сейчас вы увидите, какой это поэт, – сказала она. – Какой огромный. Удивительно, что вы его не знаете. Ведь все поэты из него вышли: и Осип, и Пастернак, и я, и даже Маяковский.
Она прочитала мне четыре стихотворения, действительно очень замечательные. Мне особенно понравились «Смычок и струны», «Старые эстонки» и «Лира часов». В самом деле, очень слышна она, и Пастернак слышен.
Перед моим уходом она надписала мне фотографию. На лестнице я прочла: «В день, когда мы читали Анненского».
Н.А.О
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые.
Меня, как реку,
Суровая эпоха повернула.
Мне подменили жизнь. В другое русло,
Мимо другого потекла она,
И я своих не знаю берегов.
О, как я много зрелищ пропустила,
И занавес вздымался без меня
И так же падал. Сколько я друзей
Своих ни разу в жизни не встречала,
И сколько очертаний городов
Из глаз моих могли бы вызвать слезы,
А я один на свете город знаю
И ощупью его во сне найду.
И сколько я стихов не написала,
И тайный хор их бродит вкруг меня
И, может быть, еще когда-нибудь
Меня задушит…
Мне ведомы начала и концы,
И жизнь после конца, и что-то,
О чем теперь не надо вспоминать.
И женщина какая-то мое
Единственное место заняла,
Мое законнейшее имя носит,
Оставивши мне кличку, из которой
Я сделала, пожалуй, все, что можно.
Я не в свою, увы, могилу лягу.
Но иногда весенний шалый ветер,
Иль сочетанье слов в случайной книге,
Или улыбка чья-то вдруг потянут
Меня в несостоявшуюся жизнь.
В таком году произошло бы то-то,
А в этом – это: ездить, видеть, думать,
И вспоминать, и в новую любовь
Входить, как в зеркало, с тупым сознаньем
Измены и еще вчера не бывшей
Морщинкой
…
Но если бы оттуда-то взглянула
Я на свою теперешнюю жизнь,
Узнала бы я зависть наконец.
В первые послевоенные годы Ахматова много выступала. И с невероятным успехом – и в Ленинграде, и в Москве. Снова стала писать: за год – более 20 стихотворений! И это при активной работе над продолжающейся, не отпускающей от себя «Поэмой без героя». Она до того расхрабрилась, что позволила себе не испугаться, когда к ней в Фонтанный дом заявился, чтобы взять интервью, сотрудник британского посольства, по образованию ученый-славист И. Берлин. Выходец из России, мистер Берлин свободно говорил по-русски, в истории российской словесности чувствовал себя как рыба в воде, кое-что знал и о молодом романе Анны Андреевны с Борисом Анрепом. Все это вместе взятое сильно подействовало на Анну Андреевну. Особенно взволновало то, что заморский гость появился в Фонтанном доме нежданно-негаданно и, как и было предсказано самым строем поэмы канунов и сочельников, под Рождество, за что и был «вставлен» – в ее текст в роли гостя из будущего. Почтенный славист, когда до него дошла «Поэма без героя», был крайне смущен. Будучи младше Анны Андреевны на целых двадцать лет, он не мог и подумать, что его сугубо карьерный визит будет воспринят почтенной седой русской дамой столь эмоционально. А между тем мистер Берлин и впрямь появился в сталинской России 1946 года в роли гостя из будущего – пришельца из тех времен, когда творчество госпожи Ахматовой станет излюбленной диссертационной темой славистов всего мира, и они, дружной когортой, будут смертно завидовать И. Берлину.
Исайя Берлин. «Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах»
«Фонтанный дом, бывший дворец Шереметева, великолепное строение в стиле барокко с воротами тончайшего художественного чугунного литья, которым так знаменит Ленинград, стоял посреди обширного двора, несколько напоминающего четырех-угольный двор университета в Оксфорде или Кембридже. Мы поднялись по неосвещенной лестнице на верхний этаж и оказались в комнате Ахматовой. Комната была обставлена очень скудно, по-видимому, многие вещи пришлось продать во время блокады. Из мебели были лишь небольшой стол, три или четыре кресла, деревянный сундук и диван. Над камином висел рисунок Модильяни. Величественная седая дама с накинутой на плечи белой шалью медленно поднялась, приветствуя нас.
Это величие Анны Андреевны Ахматовой проявлялось в неторопливых жестах, благородной посадке головы, в красивых и слегка строгих чертах, а также в выражении глубокой печали. Я поклонился, что приличествовало ситуации. Мне казалось, что я благодарю королеву за честь быть принятым ею.
…Ахматова прочитала мне еще неоконченную “Поэму без героя”. Не буду описывать ее голос и интонации, так как есть записи ее чтения. Я понял, что это гениальные строки, и уже тогда, при первом слушании, был очарован их магией и глубиной. Ахматова не скрывала, что задумала эту поэму как памятник своему творчеству, памятник прошлому города – Петербурга, – которое было частью ее жизни; в виде святочной карнавальной процессии переодетых фигур в масках она запечатлела своих друзей, их жизненные пути и свою собственную судьбу.
…Вновь и вновь она говорила о дореволюционном Петербурге – городе, где она сформировалась, – и о бесконечной темной ночи, под покровом которой с тех пор протекала ее жизнь. Ахматова ни в коей мере не пыталась пробудить жалость к себе, она казалось королевой в изгнании, гордой, несчастной, недосягаемой и блистательной в своем красноречии.
Рассказ о трагедии ее жизни не сравним ни с чем, что я слышал до сих пор, и воспоминание о нем до сих пор живо и больно. Я спросил Ахматову, не собирается ли она написать автобиографический роман, на что та ответила, что сама ее поэзия, в особенности “Поэма без героя”, является таковым».
Сэр Исаак уехал в Англию. Ахматова осталась – и вскоре над ней разразилась катастрофа, причиной которой, она была уверена, явился визит иностранного ученого.
Исайя Берлин. «Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах»
«При следующей нашей встрече в Оксфорде в 1965 году Ахматова в деталях описала кампанию властей, направленную против нее. Она рассказала, что Сталин пришел в ярость, когда услышал, что она, далекая от политики, мало публикующаяся писательница, живущая сравнительно незаметно и потому до сих пор стоявшая в стороне от политических бурь, вдруг скомпрометировала себя неформальной встречей с иностранцем, да к тому же представителем капиталистической страны…
На следующий день после моего отъезда из Ленинграда, 6 января 1946 года, у лестницы, ведущей в квартиру Ахматовой, поставили часового, а в потолок ее комнаты вмонтировали микрофон – явно не для того, чтобы подслушивать, а чтобы вселить страх. Ахматова тогда поняла, что обречена, и хотя анафема из уст Жданова прозвучала месяцами позже, она приписывала ее тем же событиям. Она прибавила, что мы оба бессознательно, одним лишь фактом нашей встречи, положили начало холодной войне, оказав этим влияние на историю всего человечества. Ахматова была совершенно убеждена в этом».
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
«А. А. полагала, была убеждена: главная причина, вызвавшая катастрофу 1946 года, – это ее дружба с оксфордским профессором, историком литературы, мыслителем, специалистом по Толстому, Тургеневу, Герцену – сэром Исайей Берлиным (1909–1997), посетившим Советский Союз в 1945 г. Той же дружбе, которая, по ее мнению, разгневала Сталина, она приписывала и несчастье с Левой. Вот почему, когда ее друг осенью 1956 г. снова приехал в Россию, – она отказалась с ним встретиться.
К нему лицу обращены два ахматовские цикла: “Cinque”, созданный Ахматовой в 40-х годах, и “Шиповник цветет” (“Сожженная тетрадь”), – цикл стихотворений, написанных именно об этой “невстрече”. Ему же адресованы и некоторые строфы “Поэмы” (“Гость из будущего”); о нем же сказано в посвящении “Третьем и последнем”».
Первая песенка
Таинственной невстречи
Пустынны торжества,
Несказанные речи,
Безмолвные слова.
Нескрещенные взгляды
Не знают, где им лечь.
И только слезы рады,
Что можно долго течь.
Шиповник Подмосковья,
Увы! при чем-то тут…
И это всё любовью
Бессмертной назовут.
Третье и последнее
(Le jour des rois)*
Раз в крещенский вечерок…
Полно мне леденеть от страха,
Лучше кликну Чакону Баха,
А за ней войдет человек…
Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится Двадцатый Век.
Я его приняла случайно
За того, кто дарован тайной,
С кем горчайшее суждено,
Он ко мне во дворец Фонтанный
Опоздает ночью туманной
Новогоднее пить вино.
И запомнит Крещенский вечер,
Клен в окне, венчальные свечи
И поэмы смертный полет…
Но не первую ветвь сирени,
Не кольцо, не сладость молений —
Он погибель мне принесет.