<…>Всё это <…> приучает всех к мысли о естественности и законности собеседования порядочного человека с чинами секретной полиции. <…> Нельзя, к сожалению, не заметить, что таким путём деморализация и действительно проникала в общество и молодёжь». И действительно, если идейная российская молодёжь начнёт вдруг добровольно становиться под охранительные знамёна (а с приходом Судейкина к руководству политическим сыском происходило именно это) – дело «Народной воли» можно считать проигранным. Судейкина нужно было убивать срочно: он буквально на глазах вырастал из жандармского сыщика в общественную фигуру слишком большого масштаба[54].
В Петербурге повеселевший Дегаев (он был изобретателен) поручил двум прикомандированным к нему дюжим напарникам, Стародворскому и Коношевичу, купить два дворницких лома, укоротить их и отточить, а сам подал Судейкину сигнал, что ждёт его на конспиративной квартире.
16 декабря 1883 года Судейкин в сопровождении своего племянника, полицейского чиновника Николая Судковского, появился у Дегаева на Невском, 93. В квартире № 13 Дегаев выстрелил Судейкину в спину и выбежал вон[55], а Коношевич стал убивать раненого ломом, заглушая истошный крик Георгия Порфирьевича:
– Коко, стреляй их из пистолета!!
Но Стародворский уже оглушил Судковского. Истекающего кровью Судейкина затолкали в отхожее место и там забили острыми железными палками.
Насмерть.
«Ужасы России в 80-х годах немного отстали от ужасов царствования Иоанна Грозного», – пишет современник о трагедии 16 декабря 1883 года. Однако страшная гибель Судейкина, от которой оторопела законопослушная часть населения, внезапно насытила и революционную его часть, – как будто бы была принесена какая-то последняя жертва, после которой следует остановиться и по крайней мере взять паузу. В 1884 году революционный террор медленно, с рецидивами пошёл на убыль. Он возродится через двадцать лет, но уже в совсем другой исторической ситуации, в другом поколении и под другими знамёнами. Так что справедливость требует признать, что задачу свою Георгий Порфирьевич выполнил сполна, и даже чудовищно страшные и отвратительные обстоятельства, сопутствующие его кончине, парадоксально работали на полный успех его земной миссии. Народовольческий террор он остановил[56].
После крушения В. Н. Фигнер в феврале 1883 года чёрная полоса должна была наступить и в жизни её петербургской знакомой Инны Эразмовны Змунчиллы-Стоговой. Никакой ценности в плане оперативной разработки для Судейкина и его сотрудников она больше не представляла, а законниками они были строгими, аккуратными и жестокими, руководствуясь той же судейской логикой, что и достоевский Порфирий Петрович: «Теперь и права не имею больше отсрочивать; посажу-с….»
Впрочем, собственно «сажание» (то есть взятие под стражу, следствие, суд и т. д.) касалось в годы разгрома «Народной воли» в основном деятельных революционеров. Их соучастников ссылали в административном порядке, и весьма активно. «Административная ссылка произвела гораздо более глубокие опустошения, чем суды, – писал народоволец С. М. Степняк-Кравчинский в своей работе о «политически гонимых» («Россия под властью царей», 1885). – По данным, опубликованным в “Вестнике народной воли” в 1883 году, за время с апреля 1879 года, когда в России было введено военное положение, до смерти Александра II в марте 1881 года происходило сорок политических процессов и число обвиняемых достигло 245 человек, из них 28 были оправданы и 24 приговорены к незначительным мерам наказания. Но за этот же период из одних только трёх южных сатрапий – Одессы, Киева и Харькова, – по документам, имеющимся в моём распоряжении, было выслано в различные города, в том числе в Восточную Сибирь, 1767 человек. На протяжении двух царствований число политических заключённых, приговорённых по 124 процессам, составило 841, причём добрая треть наказаний была почти только условна. Официальных статистических данных, относящихся к административной ссылке, у нас нет, но, когда при диктатуре Лорис-Меликова правительство попыталось опровергнуть обвинение в том, что в ссылку отправлена половина России, оно признало пребывание в различных частях империи 2873 ссыльных, из которых все, кроме 271, были высланы в короткий период времени – с 1878 по 1880 год. Если не будем делать скидки на естественное нежелание правительства признать всю меру своего позора; если позабудем, что из-за множества начальников, обладающих правом издавать распоряжение о высылке в административном порядке по собственному усмотрению, никому не отдавая об этом отчёта, центральное правительство само не знает, каково число его жертв; если, не замечая всего этого, мы будем считать, что число этих жертв составляет примерно три тысячи – действительное число ссыльных в 1880 году, – то для последующих пяти лет беспощадных репрессий мы должны удвоить это число. Мы не погрешим против истины, предположив, что за время двух царствований общее число ссыльных достигало от шести до восьми тысяч».
Но никаких следов ссылки в судьбе Инны Эразмовны нет. На рубеже 1882/1883 годов она как будто бы бесследно растворяется среди всех бурных событий российской истории.
Вместе с Андреем Антоновичем.
V
Тайна рождения Инны Горенко – Обстоятельства бегства – Заграничные странствия – Среди политэмигрантов – Духовный кризис народничества – «Второе первое марта» – Судьба Аспазии Горенко – Возвращение в Россию.
Их следы вновь обнаруживаются только в начале 1885 года, в швейцарской Женеве, где они крестят свою первеницу – Инну Андреевну Горенко (1884–1906), родившуюся в минувшем году, 5 декабря. Согласно записи, сделанной 9 января 1885 года в метрической книге Женевской православной Крестовоздвиженской церкви, оба родителя новорождённой были налицо. Однако, как явствует из этой книги, если «лейтенант Андрей Антонович Горенко» присутствовал при крещении старшей дочери сам-друг, то Инна Эразмовна выступала там под именем… «законной жены его, Марии Григорьевны Горенко, рождённой Васильевой».
Женевская запись, обнаруженная лишь в 2000 году, позволяет хотя бы приблизительно восстановить события предшествующих двух лет.
Как свидетельствовала В. Н. Фигнер, «бегство среди народовольцев, о котором после говорили, что спасался, кто только мог», началось ещё с весны 1882 года. Мы не знаем, входила ли формально Инна Эразмовна в какую-либо из групп «Народной воли», однако минимум в одной конспиративной операции партии – тайном отъезде члена ИК Веры Николаевны Фигнер из Петербурга в апреле 1881 года – она принимала непосредственное участие. Общая тревога, охватившая в 1882 году всех участников её «кружка», никак не могла минуть и лично её, тем более что она уже принимала близкое участие в жизни Андрея Антоновича и очень хорошо знала, что под угрозой административной высылки в сложившейся ситуации может оказаться даже человек, лишь прикосновенный к второстепенным народовольцам родственными и приятельскими связями. Что же говорить о ней, знакомой с самой Фигнер? Тем не менее вплоть до конца истории с Андреем Антоновичем (то есть до ноября 1882 года) Инна Эразмовна, по всей вероятности, оставалась в Петербурге в своём прежнем амплуа «курсистки» и «общественницы».
Как мы знаем, Андрею Антоновичу удалось избежать ссылки, но с работой в Морском училище всё равно пришлось расстаться. А Морское министерство, восстановив его в рядах действующего флота, тут же откомандировало лейтенанта Горенко служить на коммерческих судах, т. е. предоставило устраивать свою собственную судьбу как угодно. Тут следует вспомнить, что, помимо романтической связи с фрондирующей подольской помещицей, Андрей Антонович в Петербурге в 1881–1882 годах имел ещё и семью (жену и двух детей, шести и трёх лет от роду), которую, очевидно, ему нужно было как-то содержать. Пока тянулось разбирательство, он мог перебиваться временными работами, брать чертёжные заказы и заниматься репетиторством, в надежде, что всё в итоге вернётся на круги своя. Ведь от преподавания в Морском училище он был только временно отстранён до выяснения вопроса об его благонадёжности.
Но когда вопрос, год спустя, был, наконец, благополучно разъяснён – оказалось, что благонадёжности у Андрея Антоновича всё-таки недостаточно, чтобы вести занятия в старейшем высшем учебном заведении России. Да и обновлённое Морское министерство, думается, не горело желанием видеть сомнительного лейтенанта-«константиновца» в рядах экипажей боевых кораблей, тем более что как раз на вторую половину 1882 – начало 1883 годов пришёлся пик смуты, вызванной в родном Андрею Антоновичу Николаеве и в Одессе действиями «военной группы» народовольцев (М. Ю. Ашенбреннера и его «решительных офицеров»).
Оставалось РОПиТ, проблемы которого так занимали Андрея Антоновича в петербургские годы. По всей вероятности, выходя осенью 1882 года из Морского министерства в гражданскую «командировку», он имел в виду какую-то постоянную вакансию в правлении Общества пароходства и торговли, возможно, даже получил её и служил тут краткое время. Но, как сообщает автор биографической некрологии, предыдущие острые доклады лейтенанта Горенко «произвели много шума в Обществе, а вместе с тем и недовольство А. А-чем в правящих кругах. Он оставил службу, и ему пришлось утешаться лишь тем, что выводы из его докладов положены были в основу тогда пересматривавшегося устава этого крупнейшего на юге акционерного предприятия»[57]. Очевидно, перемены «в верхах» затронули и правление РОПиТ-а.
Во все времена энергичный и здравомыслящий семейный человек, попав внезапно под роковой удар, вёдет себя, в общем, одинаково: после краткого периода борьбы с обстоятельствами он, убедившись в их нынешней неодолимости, стремится устроить семью в какую-нибудь удалённую от эпицентра бурь тихую заводь, а сам возвращается к месту схватки налегке, чтобы либо восстановить, либо окончательно завершить свои дела. Вряд ли Андрей Антонович вёл себя осенью-зимой 1882 года иначе. «Тихая заводь» у него была только одна – Севастополь, где жили родители, сёстры и братья. Полковник в отставке Антон Андреевич Горенко к тому времени имел уже собственный дом по Екатерининской улице, 12; туда и отправил из ненадёжного Петербурга свою семью его старший сын. А сам, как и полагается, вернулся, чтобы потратить первые месяцы 1883 года на окончательное разъяснение своего положения, увы, незавидного. Впрочем, в Петербург его манило и ещё одно обстоятельство – любимая женщина, над головой которой сгущались тучи, куда более грозные, чем его собственная, только что отгремевшая гроза.