Ахматова. Юные годы Царскосельской Музы — страница 15 из 74

Первые громы грянули вокруг Инны Эразмовны, очевидно, весной 1883-го, когда В. Н. Фигнер уже ждала суда в Петропавловской крепости. А доказательством, что громы были, является то, что, решив-таки выехать за границу по примеру прочих, слишком далеко зашедших в отрицании петербургских разночинных фрондёров, она уже не могла сделать этого под своим именем. И действительно, если подобному путешествию предшествовало некое собеседование в жандармерии, оно (путешествие) могло безвременно прекратиться на западной российской границе задержанием путешественника и препровождением его совершенно в противоположную сторону – далеко на восток. И тут на помощь Инне Эразмовне, как и следовало ожидать, пришёл её возлюбленный, на руках которого по какой-то причине имелись документы законной жены. Этическую сторону дела можно проигнорировать – оба были людьми, свободными от «предрассудков»[58]. К тому же речь шла если не о жизни и смерти, то, по крайней мере, о свободе. А выезд за границу политически неблагонадёжного лица по чужим документам в тогдашней общественно-революционной практике – достаточно распространенный приём. Именно так, например, 29 июля 1900 года покинул Россию ради Швейцарии неблагонадёжный Владимир Ильич Ульянов, которому подруга жены, О. Н. Ленина, передала паспорт отца, статского советника Николая Егоровича Ленина. Правда, для бóльшей достоверности, ей пришлось исправить в нём дату рождения, ибо Николай Егорович был стар, а Владимиру Ильичу едва перевалило за тридцать. А в документах Марии Григорьевны Горенко и переделывать ничего было не надо, благо возраст, а возможно, и внешность Инны Эразмовны вполне соответствовали паспортным данным. Что же касается Андрея Антоновича, то он мог пересекать границу Империи совершенно легально и бестрепетно: ведь все подозрения с него были официально сняты и к тому же он мог дополнительно получить какое-нибудь заграничное командировочное поручение по линии РОПиТ-а, в правлении которого у него оставались связи. В деньгах на дорогу и для устроения на новом месте у них не было недостатка: к исходным 80 000 Инна Эразмовна совсем недавно добавила ещё какую-то денежную сумму, полученную по родительскому завещанию. Можно было пускаться в путь.

Маршруты и подробности их европейских странствий вплоть до декабря 1884 года мы не знаем, за исключением, может быть, одной. Спустя полвека, после ссоры и разрыва, Инна Эразмовна, как водится, упрекала мужа во многих грехах и, в частности, в том, что он «промотал всё её приданое в 80 тысяч» (Х. В. Горенко). Конечно, для человека, «умеющего тратить деньги, как никто другой», задача пустить в распыл и куда бóльшую сумму достаточно легко выполнима в любой день и час. Однако, следя за жизненной и карьерной судьбой Андрея Антоновича вплоть до его расставания с Инной Эразмовной в 1905 году, приходится признать, что более удобного момента для проявления своей способности транжирить деньги жены (тогда – гражданской, что, вероятно, ещё обиднее) у него не было. Что же касается места и способа «проматывания приданого в 80 тысяч», то, возможно, они указаны их дочкой в первой «Северной элегии»:

…И в Бадене – рулетка.

Если же говорить об историческом фоне подобного европейского путешествия, то и Германия (в меньшей степени), и Франция, и Швейцария были наводнены в 1882–1885 годах русскими политическими эмигрантами и «полуэмигрантами», которые, месяц к месяцу, всё более и более теряли боевой задор. Русское революционное народничество, прогремев на весь мир (в прямом и переносном смыслах) террористическими актами времён «Народной воли» Желябова и Перовской, переживало теперь глубокий идейный и нравственный кризис, выход из которого оно так и не найдёт. Наступало время отрезвления и покаяния. Любопытным человеческим документом 1880-х, отражающим типичные настроения рядовых участников этой первой русской политической эмиграции, является анонимная брошюра «Исповедь нигилиста», вышедшая на французском языке в Париже в 1887 году: «Не входя в подробности, я могу сказать, что моя собственная революционная жизнь представляет собой революционную жизнь моих товарищей и может служить её историей. Прежде всего – юношеское стремление пересоздать всю Россию по принципам чувства, а не по принципам разума; затем, ещё во время моего пребывания в школе, – желание сделаться политическим агитатором, вместо того чтобы быть прилежным учеником, и, наконец, позднее – жизнь, исполненная лжи, среди эмигрантов, где всякий, в ком ещё сохранился остаток чувства собственного достоинства, краснеет от стыда и испытывает к самому себе чувство отвращения. <…> Посмотрите вокруг себя с некоторым вниманием и без заранее предвзятой мысли. Вы не замедлите увидеть, что жизнь так называемой “аристократии” эмиграции есть не что иное, как сброд профессиональных революционеров, без имени, без стыда, без нравственности и без совести, каких нельзя найти в истории никакого иного народа, которые пожирают друг друга, повинуясь какому-то циническому эгоизму, живут милостыней и мошенничеством»[59].

От подобных брошюр, равно как и от приватных откровений знакомых, эмигрант 1880-х ещё мог отмахнуться: провокация, низость, малодушие. Но в 1888-м с покаянной исповедью выступает сам глава парижского Исполнительного комитета «Народной воли» Лев Александрович Тихомиров, опубликовавший книгу с исчерпывающим заголовком: «Почему я перестал быть революционером». В ней он, в частности, писал:

Мне жаль видеть, как погибает молодёжь. Меня возмущает, когда я слышу рассуждения: «Пусть бунтуют, это, конечно, пустяки, но из этих людей всё равно ничего серьезного не выйдет, а тут, всё-таки, “протест”». Какое банкротство готовит своей стране поколение, которое не выработает к своему времени достаточного количества людей мужественных, крепких духом, способных всегда отыскать свой собственный путь, не поддаваться первому впечатлению или влиянию политической моды, а, тем более, пустых фраз, посредством которых шарлатаны повсюду эксплуатируют доверчивые сердца. <…> Студенческое вмешательство в политику даёт наиболее вредные последствия в форме разных демонстраций, когда чуть не в 24 часа, из-за громового протеста против какого-нибудь несчастного инспектора – погибает для страны несколько сотен молодых незаменимых сил. «Лучше что-нибудь, чем ничего, – повторяют подстрекатели, – лишь бы не “спячка”». И такое рассуждение, к сожалению, действует и продолжает в зародыше истреблять русскую цивилизацию. Более выдающаяся часть студенчества была бы совершенно способна сама по себе к строгой выдержке и серьёзному отношению к жизни и сумела бы дать тон остальной массе товарищей, если бы не была постоянно шпигуема разными бунтовскими точками зрения. Разве не факт, что стоит университету не бунтовать 8 месяцев, как со всех сторон начинают раздаваться обвинения, что студенчество опошлилось, измельчало, «развратилось» и не знаю, ещё что. Всё это имеет значение прямого подстрекательства. <…> Россия может только выиграть, если бы молодёжь дала зарок не мешаться в политику, не посвятив, по крайней мере, пять – шесть лет на окончание курса и некоторое ознакомление с Россией, её историей, её настоящим положением.

Это – великие слова. Но это – только слова. И написанные к тому же спустя без малого десятилетие после народнической мясорубки 1870-х – начала 1880-х годов. Задумывался ли пишущий их, прозревший, наконец, создатель «Народной воли» Л. А. Тихомиров о том, например, сколько именно сотен, тысяч или более «молодых незаменимых сил» практически спас для России один только обречённый им на гибель жандармский подполковник Георгий Судейкин, положивший себе задачей любой ценой парализовать в стране деятельность народовольческих агитаторов и решивший эту задачу ценой собственной страшной, мучительной и позорной смерти? Именно Судейкин и дал поколению русской молодёжи, вступающей в жизнь в середине 1880-х, те самые «пять-шесть лет на окончание курса», которые она, вместо политических демонстраций и протестов, потратила на занятия наукой, искусством, промышленностью и создала – серебряный век.

Подполковник Георгий Порфирьевич Судейкин не смог сам увидеть этого, он не смог даже толком увидеть и собственного сына, великого художника Сергея Судейкина, родившегося всего за полтора года до гибели отца. С. Ю. Судейкин будет другом Ахматовой и Николая Гумилёва, именно он распишет стены знаменитой петербургской «Бродячей собаки». Лев Тихомиров тоже вложит свою лепту в петербургский серебряный век. Он получит от правительства Александра III полную амнистию, вернётся в столицу и посвятит себя публицистике, где с присущим ему словесным блеском будет доказывать теперь благодетельность для России абсолютной и безграничной царской власти – за что и окажется милостиво жалован в 1906 году серебрянной чернильницей. Впрочем, подполковник Судейкин и тут, если бы представилась такая возможность, оппонировал бы Тихомирову. Георгий Порфирьевич был далеко не в восторге от всеобщей отечественной патриархальной гражданской невинности и безответственности населения, и склонялся скорее (как и Александр II) к конституционной монархии при сильной, до свирепости, исполнительной власти премьер-министра.

А непосредственный убийца Судейкина С. П. Дегаев, выстрелив в спину подполковнику русской жандармерии и выполнив тем самым свой революционный долг, окончательно покинет Россию и займёт кафедру профессора математики в институте Армора в Чикаго (ныне – Технологический институт Иллинойса), отдав остаток дней благородному делу повышения профессионального уровня молодёжи Соединённых Штатов Америки (он был талантлив).

Вера Фигнер в гордом безмолвии будет заживо погребена в одиночном каземате Шлиссельбурга два десятилетия. Тюремное заключение в 1904 году было заменено ей на отбывание ссылки в Архангельской, а затем в Казанской губерниях. В 1906 году Фигнер разрешили выехать за границу, где она занималась литературной и общественной деятельностью. В 1915 году она вернулась на родину, год провела под надзором полиции в Нижнем Новгороде, затем получила разрешение на жительство в Петрограде. В 1917 году «шлиссельбурженка» Фигнер была избрана членом Учредительного собрания. Переворот, устроенный 25 октября 1917 года большевиками и левыми эсерами, она осудила, но осталась в РСФСР (СССР), где прожила до 1942 года. В. Н. Фигнер и её семья пользовались благосклонностью И. В. Сталина, и репрессии их не коснулись. Однако она была бессильной свидетельницей логического завершения той революционной смуты, которую начали народовольцы-первомартовцы. Итог последних двух десятилетий долгой жизни Веры Фигнер подвела замечательная поэтесса ГУЛАГа Анна Баркова: