Мои первые воспоминания – царскосельские: зелёное, сыроё великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пёстрые лошадки, старый вокзал…
То, почему «зелёное, сырое великолепие парков» тут стоит на первом месте, ясно любому, кто хоть раз побывал в Царском Селе. Легко представить, как поразил маленького ребёнка, пребывавшего до того в каменной тесноте петербургского центра, зелёный простор, окружающий Екатерининский и Александровский дворцы[98]. Однако дворцовые парки были расположены на другой стороне города, так что ежедневные «прогулки с няней»[99], разумеется, ограничивались для детей близлежащими к дому окрестностями царскосельской вокзальной части XIX века. Отсюда – тоновский архитектурный комплекс станции (где, по семейным преданиям, Ахматову благословил св. Иоанн Кронштадтский, приехавший в Царское Село), выгон на севере от площади и особенно «маленькие пёстрые лошадки», первое живое и яркое пятно в земной памяти крохотной девочки, начинающей сознавать себя.
Царскосельский скаковый ипподром, построенный ещё в 1841 году по проекту Альберта Кавоса, архитектора петербургского Мариинского и московского Большого театров, был расположен прямо напротив выгона, по другую сторону железнодорожного полотна с вокзалом. Это было великолепное сооружение, в амфитеатре которого помещалось до 1000 человек, а окружность заключала две версты. Скачки, где с 1876 года действовал тотализатор, проводились тут регулярно два раза в неделю, с начала июня до половины августа, и были весьма важной летней составляющей светской жизни как Царского Села, так и Петербурга, откуда на состязания приезжали толпы игроков и зрителей. Учитывая временные границы скакового сезона, можно предположить, что появление в Царском Селе семейства Андрея Антоновича и Инны Эразмовны Горенко приходится именно на летние месяцы 1882 года, когда их трёхлетнюю дочку так поразила праздничная картина предуготовлений к очередным заездам:
По аллее проводят лошадок.
Длинны волны расчёсанных грив.
О, пленительный город загадок,
Я печальна, тебя полюбив.[100]
Этими стихами Ахматова в 1912 году откроет свою первую поэтическую книгу. Одесса и Петербург не пробудили её от младенчества; с самого начала сознательных дней она помнила себя царскосёлкой.
III
Зимний сезон в Киеве – На Институтской улице – Рождение Ии Горенко – В «Hôtel Nationale» – В Царском саду с бонной Моникой – Киевские тётки – Первое лето в Гугенбурге – Начало царствования Николая II и триумф Государственного контроля – Новые царскосельские адреса – Дом Шухардиной – Павловский вокзал.
Следующий образный ряд, оставшийся в памяти Ахматовой от детских лет, связан уже не с Царским Селом, а с Киевом, куда Инна Эразмовна, вновь беременная, отправилась со всеми детьми, очевидно, осенью 1893 года. О причинах этой поездки, равно как и о том, путешествовала ли Инна Эразмовна сама по себе, сопровождаемая лишь бонной Моникой, или вместе с мужем, которого служебная необходимость заставила на осенне-зимний сезон 1893–1894 годов переменить место жительства, – мы можем сейчас только догадываться. Однако, судя по оставленным Ахматовой записям, пребывание в Киеве было длительным. Они снимали квартиру или меблированные комнаты на Институтской улице[101], где 27 января (8 февраля) 1894 года родилась Ия Горенко (1894–1922). Затем шестилетний Андрей заболел дифтеритом и здоровых детей на какое-то время отправили под присмотром бонны в роскошные номера «Hôtel Nationale» на углу Крещатика и Бессарабской площади, занятой в то время ещё «дикими» рыночными лоткáми (здание Бессарабского рынка появится уже в новом столетии). Рыночную суету внизу четырёхлетняя Ахматова с удовольствием наблюдала из окна или с балкона.
В то время в губернских гостиницах была особая мода на копии и репродукции с нашумевших в Европе или России полотен, причём из одного города в другой кочевал стандартный набор изображений с сюжетами, либо по-русски трогательными, либо по-европейски страшными. Из русских картин предпочитали Василия Перова с его «Охотниками на привале» и «Утро в сосновом лесу» Ивана Шишкина и Константина Савицкого, а из зарубежных – «Плот “Медузы”» Т. Жерико и «Похороны Шелли» Луи-Эдуарда Фурнье[102]. Последнее полотно, произведшее сенсацию на Парижском салоне в год рождения Ахматовой, изображало необычное огненное погребение великого английского поэта Перси Биши Шелли, утонувшего во время крушения яхты «Ариэль» в Средиземном море близ Ливорно в 1822 году. Лорд Байрон и другие друзья Шелли, как истинные поэты-романтики, решили предать его тело, выброшенное волнами на берег, огню, по примеру древних греков. Тут же, на берегу, сложили погребальный костёр, подобный костру Гектора, изображённому Гомером в «Илиаде». Тело Шелли, покрытое известью и почти полностью закальцинированное, было положено на этот костёр лицом вверх. Байрон поднёс факел к хворосту. «Снова ладан, масло и соль были брошены в огонь, вино текло ручьём. От жары дрожал воздух. После трёх часов горения необычно большое сердце ещё не сгорело… Череп, расколотый киркой солдата, открылся, и в нём, как в котле, долго кипел мозг» (Андре Моруа). Эту сцену и изобразил Фурнье, с живостью, достаточной, чтобы, будучи водружённой на стене в гостиничном номере, его картина могла впечатлить не только четырёхлетнего ребёнка. На неизбежный вопрос бонна, надо полагать, ответила, что так хоронят поэтов, возможно, даже процитировав модную новинку прошлого литературного сезона – «русского Шелли», изданного в переводе скандального декадентского поэта Константина Бальмонта:
Кто ты, дух чудесный?
Кто тебя нежней?
Радуги небесной
Красота – бледней,
Чем лучезарный дождь мелодии твоей.[103]
Ахматова, несмотря на ранний возраст, не могла не смекнуть, что поэты – люди своеобразные. И поэзией очень заинтересовалась:
Я пилa её в капле каждой
И, бесовскою чёрной жаждой
Одержима, не знала, как
Мне разделаться с бесноватой:
Я грозила ей Звёздной Палатой
И гнала на родной чердак,
В темноту, под Манфредовы ели,
И на берег, где мёртвый Шелли,
Прямо в небо глядя, лежал, —
И все жаворонки всего мира
Разрывали бездну эфира,
И факел Георг держал[104].
Поэтическая тема, по-видимому, какое-то время заполняла все её беседы с бонной Моникой во время ежедневных прогулок в киевском Царском саду, в верхней части которого, за железным мостом, неподалёку от перестроенного Елизаветинского дворца была устроена великолепная по тем временам детская площадка. И когда, играя здесь, она нашла обронённую кем-то заколку в виде лиры, бонна, смеясь, сказала:
– Это значит, что и ты будешь поэтом!
С Царским садом связан и другой, ещё более драматический эпизод, подробно описанный в «Записных книжках»:
…История с медведем в Шато де Флёр, в загородку которого мы попали с сестрой Рикой, сбежав в горы. Ужас окружающих. Мы дали слово бонне скрыть событие от мамы, но маленькая Рика, вернувшись, закричала: «Мама, Мишка – будка, морда – окошко».
«Замком Цветов» («Chateau de Fleurs», фр.) называлось развлекательное заведение, открытое в нижней части киевского Царского сада, у входа с Крещатика, неподалёку от Институтской улицы и Бессарабки. Бродячий зверинец находился здесь, очевидно, на Масленой неделе, так что скатиться с ледяной горки прямо в объятия тамошних мишек малолетние сёстры Анна и Ирина могли во время традиционных народных гуляний. Понятно, что при неблагоприятном исходе на этом событии настоящее повествование и прекратилось бы, но – миловал Бог.
В Киеве в это время жили со своими семьями все дочери Эразма Ивановича Стогова: Ия Змунчилла – на Меринговской улице, Алла Тимофиевич – на Фундуклеевской, Зоя Демяновская – на Бибиковском бульваре, Анна Вакар – на улице Круглоуниверситетской. Опять-таки, можно только догадываться, поддерживала ли Инна Эразмовна отношения со своей роднёй во время революционно-нигилистических похождений (так сказать, от Парижа до Женевы), но теперь в качестве законной супруги и многодетной матери она точно общалась в Киеве с сёстрами Аллой и Анной. А по всей вероятности юная Ахматова познакомилась тогда со всеми своими многочисленными киевскими тётушками, дядюшками, кузинами и кузенами. Ведь с середины лихих семидесятых годов утекло уже очень много воды, и прежние ссоры и обиды, как это и должно проходить в изменяющейся жизни, виделись теперь повзрослевшим и постаревшим сёстрам Стоговым, когда-то очень дружным меж собой под кровом отеческой Снитовки, странной, диковинной историей, случившейся давно и совсем не с ними. Им оставалось лишь смотреть на умершее прошлое со стороны —
Как души смотрят с высоты
На ими брошенное тело…[105]
Тем же летом 1894 года семья Горенко впервые отдыхала на балтийском взморье, в Гугенбурге, где к прежнему разрозненному вороху ахматовских памятных картинок раннего детства добавились «море и великолепные парусные суда в устье Наровы». Дачный район Гугенбурга (ныне Нарва-Йыэссу), протянувшийся вдоль тринадцатикилометрового морского пляжа с бело-золотистым песком и по берегу Наровы, начал расти ещё с 1880 года, а теперь здесь, в сосновом бору на берегу Финского залива, стояли дачи князей Урусовых, Орловых, баронессы Притвиц, барона Пельцера, столичных промышленников и финансистов. Сюда же на лето приезжала эстонская знать. Место было престижным, модным среди петербургского чиновничества, состязавшегося в карьерных успехах. Отдельные дачные дома сдавались тут по 200–300 рублей за сезон; те, кому это было не по карману, жили в многочисленных пансионатах, вполне благоустроенных, с балконами для воздушных ванн, и тоже не слишком доступных для прочей петербургской чиновной мелочи.