Ахматова. Юные годы Царскосельской Музы — страница 31 из 74

«Сказки о купце Кузьме Остолопе и его работнике Балде». Пушкинские торжества 1880 года, приуроченные к открытию в Москве первого в России памятника поэту, задумывались именно как съезд либеральной творческой интеллигенции, но всё дело испортил случайно приглашённый на торжества «почвенник» Достоевский, который рассказал с трибуны Московского благородного собрания о значении Пушкина для России и мира так, что выступать после его пушкинской речи никому уже не захотелось. В речи Достоевского впервые была выказана мысль о непосредственной связи пушкинского творчества с «русской идеей», мировой исторической миссией, которую призван осуществить русский народ среди прочих народов. Именно эта мысль Достоевского и была спустя два десятилетия подхвачена великим князем Константином Константиновичем, который предложил превратить столетний юбилей Пушкина в общенациональный праздник, организованный по образцу государственных торжеств Российской империи.

Великий князь Константин Константинович, сын уже известного читателю генерал-адмирала Константина Николаевича, вошёл в историю России прежде всего как выдающийся лирический поэт К. Р. [Константин Романов]. Помимо литературного дара, он имел глубокие познания в морском деле, был военным педагогом, талантливым учёным и, главное, обладал качествами государственного деятеля, способного к стратегическому планированию[128]. По крайней мере его стремление материализовать в государственной культурной политике Империи полузабытые слова Аполлона Григорьева «Пушкин – наше всё» и использовать столетний юбилей для превращения образа великого поэта в национальный державный символ следует признать гениальной идейно-политической интуицией.

Как и любое грандиозное начинание, юбилейная затея великого князя, получившая поддержку его двоюродного племянника-императора, сначала не находила понимания на местах, где в 1898 году были созданы губернские «пушкинские» организационные комитеты и группы поддержки в органах самоуправления. Так, городская дума Серпухова отказалась рассматривать вопрос о праздничных мероприятиях, упирая на то, что «Пушкин положительно ничего для города Серпухова не сделал», белгородские депутаты начинали выступления словами «Много у нас таких Пушкиных!..», а администрация одной из железных дорог и вовсе запретила, от греха подальше, всем своим служащим иметь какое-либо касательство к пушкинскому празднику, ибо «г. Пушкин никогда по министерству путей сообщения не служил». Сплочённым строем выступила против чествования Пушкина либеральная интеллигенция, развернувшая в прессе бурную кампанию за перевод средств из праздничных фондов… на помощь пострадавшим от неурожая. А подпольные социал-демократы, которым не было нужды искать какие-нибудь пристойные предлоги, распространяли среди рабочих агитационные материалы с призывами бойкотировать и срывать праздничные мероприятия:

Пушкин не был никогда другом народа, а был другом царя, дворянства и буржуазии: он льстил им, угождал их развратным вкусам, а о народе отзывался с высокомерием потомственного дворянина.

Однако среди рядовых граждан Российской империи идея «пушкинского юбилея» имела такой успех, что контрпропаганду пришлось свернуть, а большинство губернских и земских скептиков поневоле вовлеклось в невиданное действо, разворачивающееся по всей огромной стране. Тут каждый старался кто во что горазд. Помимо литературных утренников и вечеров, концертов и обедов, лотерей и викторин, выставок, благотворительных акций и сооружения мемориальных знаков, предлагались проекты совсем диковинные: объявить подписку на «национальную пушку имени Пушкина» или устроить в память поэта «всероссийские велосипедные гонки». Кинематографы в столицах демонстрировали «фильму» «Дуэль Пушкина» и повсеместно ставились «живые картины» на пушкинские сюжеты; знаменитый Шустов выпустил особый «Юбилейный ликер А. С. Пушкина (1799–1899)», на этикетке которого был воспроизведён текст стихотворения «Я люблю весёлый пир…»; рестораны предлагали жаркое à la Пушкин и салат «Евгений Онегин»; в продаже появились конфеты «Пушкин», табак «Пушкин», спички «Пушкин» и даже мыло «Пушкин» с духами «Bouquet Pouchkine», ну и, разумеется, всевозможные юбилейные сувениры с изображением поэта или иной пушкинской символикой – чернильницы, стальные перья, конверты, почтовая бумага, значки, жетоны и т. п. Живописцы писали «пушкинские» картины, композиторы – «пушкинские» песни, марши и вальсы.

За всей этой радостной всероссийской суматохой, грешащей, как водится, иногда – легкомыслием, иногда – дурновкусием, иногда – невежеством или корыстью, возникали вещи очень серьёзные. За один только торжественный май 1899 года было продано 45 000 экземпляров изданий произведений Пушкина, причём большинство книг, выпущенных к юбилею, было ориентировано на массового читателя. Издавались и специальные просветительские серии («Русскому солдату о Пушкине» и т. п.). В некоторых же губерниях специально подготовленные к юбилею тиражи раздавались желающим бесплатно. В сущности, это была самая грандиозная за всю предшествующую отечественную историю единовременная всероссийская «книжная интервенция», достигшая таких групп населения, которым и в конце XIX столетия чтение художественной литературы было в новинку. Разумеется, россияне не бросились тут же поголовно в библиотеки и книжные лавки с именем Пушкина на устах, но образ «самой читающей в мире страны» впервые промелькнул среди других российских ликов и личин именно тогда, в дни пушкинского столетия.

В ходе юбилея произошло окончательное примирение с Пушкиным русского духовенства. «Сказка о купце Кузьме Остолопе…» была тогда издана в первоначальном виде «Сказки о попе и его работнике Балде» – и небеса не разверзлись. Между тем под впечатлением всеобщего пушкинского энтузиазма православные священники внимательно перечитывали сочинения Пушкина, обнаружив, что помимо этой сказки и скандальной «Гавриилиады» (которую поэт своим именем никогда не подписывал) – там ещё присутствуют тексты, превращающиеся в духовное оружие русского православия с невероятной силой воздействия. Это наглядно продемонстрировал выдающийся проповедник и общественный деятель митрополит Антоний (Храповицкий).

– В 1899 году, когда Казань и, в частности, Казанский университет праздновали 100-летие со дня рождения поэта, я был приглашён служить там Литургию и сказать речь о значении его поэзии, – вспоминал владыка Антоний. – Я указал на то в своей речи, что несколько самых значительных стихотворений Пушкина остались без всякого толкования и даже без упоминания о них критикой. Более искренние профессоры и некоторые молодые писатели говорили и писали, что я открыл Америку, предложив истолкование оставшегося непонятным и замолченным стихотворения Пушкина, оставленного им без заглавия, но являющегося точной исповедью всего его жизненного пути, как, например, чистосердечная исповедь Блаженного Августина. Вот как оно читается:

В начале жизни школу помню я;

Там нас, детей беспечных, было много;

Неровная и резвая семья.

Смиренная, одетая убого,

Но видом величавая жена

Над школою надзор хранила строго.

Толпою нашею окружена,

Приятным, сладким голосом, бывало,

С младенцами беседует она.

Её чела я помню покрывало

И очи светлые, как небеса.

Но я вникал в её беседы мало.

Меня смущала строгая краса

Её чела, спокойных уст и взоров,

И полные святыни словеса.

Дичась её советов и укоров,

Я про себя превратно толковал

Понятный смысл правдивых разговоров,

И часто я украдкой убегал

В великолепный мрак чужого сада,

Под свод искусственный порфирных скал.

Там нежила меня теней прохлада;

Я предавал мечтам свой юный ум,

И праздномыслить было мне отрада.

Любил я светлых вод и листьев шум,

И белые в тени дерев кумиры,

И в ликах их печать недвижных дум.

Всё – мраморные циркули и лиры,

Мечи и свитки в мраморных руках,

На главах лавры, на плечах порфиры —

Всё наводило сладкий некий страх

Мне на сердце; и слёзы вдохновенья,

При виде их, рождались на глазах.

Другие два чудесные творенья

Влекли меня волшебною красой:

То были двух бесов изображенья.

Один (Дельфийский идол) лик младой —

Был гневен, полон гордости ужасной,

И весь дышал он силой неземной.

Другой женообразный, сладострастный,

Сомнительный и лживый идеал —

Волшебный демон – лживый, но прекрасный.

Пред ними сам себя я забывал;

В груди младое сердце билось – холод

Бежал по мне и кудри подымал.

Безвестных наслаждений тёмный голод

Меня терзал – уныние и лень

Меня сковали – тщетно был я молод.

Средь отроков я молча целый день

Бродил угрюмый – всё кумиры сада

На душу мне свою бросали тень.[129]

Не однажды, предлагая вниманию слушателей на литературных вечерах и на студенческих рефератах это стихотворение, я спрашивал слушателей: «О какой школе здесь говорится, кто упоминаемая здесь учительница и что за два идола описаны в конце этого стихотворения, подходящего и под понятие басни, и под понятие загадки?» Сам автор такого толкования не дал, но смысл его исповеди в связи со многими другими его стихотворениями совершенно понятен. Общество подростков школьников – это русское интеллигентное юношество; учительница – это наша Святая Русь; чужой сад – Западная Европа; два идола в чужом саду – это два основных мотива западноевропейской жизни – гордость и сладострастие, прикрытые философскими тогами, как мраморные статуи, на которые любовались упрямые мальчики, не желавшие не только исполнять, но даже и вникать в беседы своей мудрой и добродетельной учительницы и пристрастно перетолковывавшие её приветливые беседы