Обращал ли «поэт Ник. Т-о» внимание на высокую, замкнутую гимназистку во время поэтических вечеринок на половине сына? Ахматова неоднократно рассказывала историю, из которой вроде бы следует, что с сёстрами Горенко Иннокентий Фёдорович был знаком ещё до замужества Инны:
Когда Инн<окентию> Фёдоров<ичу> Анненскому сказали, что брат его belleflle Наташи (Штейн) женится на старшей Горенко, он ответил: «Я бы женился на младшей». Этот весьма ограниченный комплимент был одной из лучших драгоценностей Ани.
И. Ф. Анненский вполне мог составить мнение о «младшей Горенко»: у него учились братья Ахматовой Андрей и Виктор Горенко, а будущий ахматовский beaufrère Штейн дружил с его сыном с 1901 года. После одесского лета Ахматова на «журфиксах» наверняка читала какие-то собственные стихи, то есть была заметна вдвойне: и как самая юная во всём собрании, и как выступающий автор. С другой стороны, сложно предположить, что, удостоившись непосредственного внимания старшего поэта, Ахматова впоследствии никак не обмолвилась бы о том, а хранила в памяти как свою «лучшую драгоценность» лишь «весьма ограниченный комплимент», полученный из вторых рук – либо со слов Штейна, либо со слов В. И. Анненского-Кривича. Тем не менее, Ахматова несколько месяцев находилась среди ближайшего анненского окружения, была вхожа в дом – это можно сказать наверняка. И это уже немало.
15 ноября 1904 года Сергей фон Штейн присутствовал на докладе Анненского-старшего о лирике К. Д. Бальмонта в петербургском неофилологическом обществе и был свидетелем ожесточённой полемики докладчика со старой университетской профессурой, не переносившей «декадентства». Защитник Бальмонта был разруган тогда «до последнего предела». Вернувшись в Царское Село, взволнованный Штейн, застав у жены свояченицу, с жаром рассказывал сёстрам об этом поединке, и Ахматова отмечала переживания, испытанные ею во время его рассказа, среди своих первых по-настоящему сильных «литературных впечатлений». Поэзию Бальмонта она потом, по словам Тюльпановой, «прилежно изучала». А вот стихотворения Александра Фёдорова, о котором Ахматова, разумеется, рассказывала своим новым друзьям, особого успеха тут не имели. Большинство участников литературных «журфиксов» склонялись к «новой литературе», хотя читательские пристрастия и были различны. «Конечно, никто, вероятно, и не ждёт, что у нас был тогда “абсолютный вкус”, – писала Ахматова. – До Надсона и Вербицкой мы, правда, не докатились, но весьма модного среди молодёжи Апухтина прочитывали и проглатывали без особого отвращения тогдашние французские романы, вроде Бурже, Прево, Жип (я имею в виду 900-е годы, в 10-х всё уже было иначе)».
«Новой поэзией» был увлечён и Гумилёв, с которым Ахматова продолжала видеться постоянно. Он подписался на критико-библиографический ежемесячник «Весы», который выходил в Москве под редакцией Валерия Брюсова. Постоянными авторами журнала (под собственными именами и под псевдонимами) были Бальмонт, Андрей Белый, Вячеслав Иванов, Юргис Балтрушайтис, эпизодически выступали Розанов, Александр Блок, Фёдор Сологуб, Алексей Ремизов, Георгий Чулков и модный критик-скандалист Корней Чуковский. Парижским эмиссаром «Весов» являлся некий Максимилиан Волошин, который, как видно, имел обширные связи в среде французских литераторов и художников и стремился привлечь их к сотрудничеству. Отчёты о немецком искусстве присылал из Берлина художник Максимилиан Шик. Таким образом, читатель «Весов» был в курсе всех заметных новинок не только отечественного, но и европейского символизма.
Писатели-символисты, по словам французского поэта Мореаса, должны были прежде всего перенести внимание с внешних форм жизни на её внутренние процессы. Вместо «слова-понятия» они вели поиски «слова-символа», позволяющего обозначить всю сложность изменчивого до непостижимости мироздания. «Отсюда, – заключал Мореас, – непривычные словообразования, периоды то неуклюже-тяжеловесные, то пленительно-гибкие, многозначительные повторы, таинственные умолчания, неожиданная недоговорённость…». Начитавшись «Весов», Гумилёв в невероятно туманных стихах (там фигурировали всесожжения на «жертвенных алтарях», «девы-дриады», «Белый Всадник», «Венценосная Богиня» и «мировые волны», сотрясающие «радостный эфир») воспел свой любовный разрыв с гимназисткой Марианной Поляковой. Мировая трагедия заключалась в том, что возмущённая Полякова в эти осенние дни, действительно, постоянно пламенела гневом, видя рядом с Принцем Огня некую Бледную Жену:
Кто объяснит нам, почему
У той жены всегда печальной
Глаза являют полутьму,
Хотя и кроют отблеск дальний?
Зачем высокое чело
Дрожит морщинами сомненья,
И меж бровями залегло
Веков тяжёлое томленье?
И улыбаются уста
Зачем загадочно и зыбко?
И страстно требует мечта,
Чтоб этой не было улыбки?
Зачем в ней столько тихих чар?
Зачем в очах огонь пожара?
Она для нас больной кошмар,
Иль правда, горестней кошмара.[215]
Обиду Поляковой понять было можно. Встречи Ахматовой с Гумилёвым, регулярно дежурившим в половине третьего на Леонтьевской в ожидании последнего звонка («Пойдёмте в парк, погуляем, поболтаем!»), уже привлекли заинтересованное внимание. Одноклассницы, насмешничая, судачили о «парочке». Ни признаний, ни клятв не было произнесено, и ничто в их бесконечных хождениях вдвоём не напоминало гимназических любовных свиданий. Сторонний взгляд принял бы их, скорее, за почтительного кузена с трогательной кузиной, «витающих», по словам Ахматовой, «в таинственных высях и имеющих некоторые смутные обязательства по отношению друг к другу». Она уже считала само собой разумеющимся, что Гумилёв постоянно находится где-то рядом на правах родственного существа и величала его «названным братцем». Он, действительно, стал своим в семействе Инны Эразмовны – с ним крепко подружился Андрей Горенко. Оба были «николаевскими» гимназистами, бывали друг у друга, и, навещая дом Шухардиной Гумилёв, естественно, запросто встречался там с Ахматовой:
Н<иколай> Г<умилёв>, – вспоминает Срезневская, – был дружен с Андр<еем> Андр<еевичем> Горенко, который был единственным тонким, чутким, культурным, превосходно образованным человеком на фоне царскосельской молодёжи – грубой, невежественной и снобической. Андрей Андр<еевич> Горенко прекрасно знал античную поэзию, латинский язык. Он понимал стихи модернистов и был одним из немногих слушателей стихов Н. Г. Н. Г. вступал с ним в обсуждение и своих стихов и всей современной поэзии.
Гумилёв познакомился и со Штейнами и даже был вместе с Ахматовой и всей их студенческой компанией на историческом представлении американской танцовщицы-босоножки Айседоры Дункан, выступавшей в зале петербургского Дворянского собрания (нынешней Филармонии) 13 декабря 1904 года. Посмотреть на новаторскую хореографическую трактовку музыки Шопена пришли тогда великие князья Владимир Александрович и Борис Владимирович, министерские политики, общественные деятели и представители творческой интеллигенции, в том числе – будущие создатели нового русского балета С. П. Дягилев и М. М. Фокин. Двадцатисемилетняя Дункан была в ударе, партер, по сообщениям газетных репортёров, «бурно реагировал», а студенческая и курсисткая толпа, заполнявшая хоры, неистовствовала. «Для Дункан общепринятое понятие “танец” абсолютно не подходит, – писал журнал «Театр и искусство» (1904. № 51). – Это полуобнаженная девушка, появляющаяся на освещённой сцене в полупрозрачной греческой тунике и дающая полную свободу движениям своего тела. Она босая, ничто не стесняет ее движений. Пропорционально сложенная фигура. Её внешность нельзя назвать выдающейся, но у неё очень привлекательное, спокойное лицо. Тем не менее, первое впечатление очень сильное из-за необычности увиденного».
Воскрешая в памяти эти последние месяцы рокового 1904 года, Ахматова обычно вспоминала их совместное с «названным братцем» участие в благотворительном спектакле в клубе на Широкой улице, катание на коньках, посещение литературного вечера, который устраивали Штейн и его университетские друзья в зале Артиллерийского собрания в Софии, а также – «несколько спиритических сеансов у Бор<иса> Мейера (к которым Гумилёв отнёсся весьма иронически)». Дело было, понятно, под Рождество, когда суровая к гадальщикам русская церковь, вспоминая святых царей-волхвов Каспара, Валтасара и Мельхиора, меняет гнев на милость[216]. Можно не сомневаться, что собравшаяся у Мейера молодежь ворожила, как полагается, «на суженого». К их услугам был богатейший арсенал традиционной народной магии: на воске, с башмачком, с зеркалом при свечах, с зеркалом на перекрёстке, с лодочкой и т. д. Впрочем, возможно, вместо этой вульгарной архаики, они действительно прибегали к благородному столоверчению, – но цель действа оставалась все той же:
Суженый-ряженый,
Мне судьбой предсказанный,
Ряженый-суженый!
Приди со мной ужинать…
Как можно понять, на «магическом собрании» в доме Мейеров зеркала или духи нагадали Ахматовой что-то такое, что заставило её впервые по-иному взглянуть на своего «названного братца». Тот был по обыкновению наигранно невозмутим, но это «что-то», явившееся вдруг путем нехоженым, лугом некошеным, было настолько невероятным и значительным, что обычная светская маска показалась суеверной Ахматовой «весьма иронической». Гумилёв же только кривил улыбкой губы. А на следующий день неожиданно явился в Безымянный переулок с целым коробом рождественских подарков. «Я купил у Александра на Невском, – вспоминал он, – большую коробку, обтянутую материей в цветы, и наполнил её доверху, положил в неё шесть пар шёлковых чулок, флакон духов “Коти”, два фунта шоколада Крафта, черепаховый гребень с шишками – я знал, что она о нём давно мечтает – и томик Тристана Корбьера “Жёлтая любовь”. Как она обрадовалась! Она прыгала по комнате от радости. Ведь у неё в семье её не особенно-то баловали».