Ахматова. Юные годы Царскосельской Музы — страница 53 из 74

В коробку был положен листок с аккуратной записью нового гумилёвского стихотворения «Русалка»:

На русалке горит ожерелье

И рубины греховно-красны,

Это странно-печальные сны

Мирового, больного похмелья.

На русалке горит ожерелье

И рубины греховно-красны.

………

Я люблю её, деву-ундину,

Озарённую тайной ночной,

Я люблю её взгляд заревой

И горящие негой рубины…

Потому что я сам из пучины,

Из бездонной пучины морской.[217]

Как сокрушённо признавалась Ахматова, «с этого стихотворения всё и началось».

V

Падение Порт-Артура – Японская агентура и русские революционеры – Священник Георгий Гапон – «Собрание русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга» – Инцидент на Путиловском заводе – «Петиция» Гапона – 9 января 1905 года.

21 декабря 1904 года император Николай II, испугавший накануне своей ледяной флегмой придворных, записал в дневнике: «Получил ночью потрясающее известие от <генерала> Стесселя о сдаче Порт-Артура японцам ввиду громадных потерь и болезненности среди гарнизона и полного израсходования снарядов! Тяжело и больно, хотя оно и предвиделось, но хотелось верить, что армия выручит крепость. Защитники все герои и сделали более того, что можно было предполагать. На то, значит, воля Божья!».

Обстановка внутри страны накалилась до предела. Волна панических слухов, с лихвой восполняющих угрюмые недомолвки газет, обрушилась на россиян сразу после летней неудачи под Ляояном – и с этого момента, как по мановению насмешливого чародея, в публичных залах и домашних гостиных вместо велеречивых патриотических здравиц вдруг зазвучали злорадные шуточки невесть откуда повыскакивавших вольнодумцев. К концу года общественные настроения переменились целиком. Особенно свирепствовали столичные университетские либералы, стремительно доводя градус своих пророчеств до полного пораженчества. «В университете что-то не все ещё ладно, – свидетельствует современник трагических зимних событий 1904–1905 годов. – Уверяют, что среди студентов и курсисток отыскался кружок лиц, решивших выразить свое сочувствие микадо и японцам посылкой ему приветственной телеграммы и сбором денег в его пользу. Телеграмма эта – передают дальше – была подана на телеграф, но конечно доставлена совсем другому микадо: градоначальнику, а тот поскакал с нею к Государю. Всему этому, зная мудрых наших будущих людей, ещё можно поверить; несомненно, они знали, куда и кому попадет их телеграмма вместо Японии, и подали ее нарочно с этой целью. Но дальнейшее пахнет выдумкой; просмотрев смехотворный, в сущности, документ, Государь заявил: “ничего не имею против депеши и сбора денег со стороны этих гг., только пусть они то и другое отправятся лично вручить микадо”»[218].

Вдруг разом зашевелилось позабытое за два десятилетия покоя революционное подполье. В июле в имперской столице опять громыхнуло: на площади перед Варшавским вокзалом бомба метальщика (им был отставной студент-медик Егор Созонов) настигла одного из трёх главных «ястребов» японской авантюры – министра внутренних дел Плеве. На историческую сцену выходили наследники «Народной Воли» – социалисты-революционеры. За два года существования эсеровской «Боевой организации» террористы успели «поохотиться» в Петербурге, Харькове и Уфе, но только взрыв экипажа Плеве произвёл, наконец, в обществе искомое новоявленными революционными вождями Григорием Гершуни и Евно Азефом сокрушительное действие. Это был момент ужасного дежавю: вновь, как и в 1881-м, набережная канала (на этот раз – Обводного), пламенный столб взрыва, обезумевшие лошади, волочившие сквозь клубы дыма оторванный передок кареты, груда изуродованных трупов вперемешку с ранеными на кровавой мостовой… Однако – и это было самым мрачным – теперь шла война, превращающая в глазах вражеской агентуры любые революционные акции в мощный диверсионный инструмент. На «борцов за свободу» пролился золотой дождь. Хватило на всех: помимо эсеров, свою долю от щедрот посланников микадо получили и сепаратисты в Польше и Финляндии, и небольшая хищная группа «социал-демократов», ведущая пропаганду среди заводского пролетариата в промышленных центрах. Ставка делалась на то, что в результате всеобщего внутреннего разрушительного напора – где-нибудь, непременно, рванёт… Расчёт был мудрым, хотя спасительным для многомиллионной Российской империи могла, конечно, стать её традиционная массовая нечувствительность к исступленным призывам смутьянов-общественников.

Но тут случилось самое страшное: появился пророк.

Тонкий, в поношенной чёрной рясе, он не ходил – летал по имперской столице, успевая повсюду. Экзальтированные аристократки, щедро откликаясь на призывы поддержать то каких-то босяков из Галерной гавани, то заводских голодранцев с Нарвской заставы, умилялись неземной красоте вдохновенного лика и твёрдо верили, что о. Георгий Гапон призван возвестить миру новые истины.

– Ведь он так похож на Христа!

Молчаливые хозяйки из рабочих предместий, завидев о. Георгия, брали на руки своих малышей, подносили – Благослови, батюшка! – а сами тихо плакали от счастья:

– Слава Богу, появился и у нас заступник!

«Названный священник, – сообщал министру юстиции прокурор Петербургской судебной палаты, – приобрёл чрезвычайное значение в глазах народа. Большинство считает его пророком, явившимся от Бога для защиты рабочего люда. К этому уже прибавляются легенды о его неуязвимости, неуловимости и т. п. Женщины говорят о нём со слезами на глазах. Опираясь на религиозность огромного большинства рабочих, Гапон увлёк всю массу фабричных и ремесленников, так что в настоящее время в движении участвует около 200 000 человек».

Никто не представлял толком, откуда он возник. Говор выдавал ядрёного малоросса, облик – то ли цыгана, то ли грека, то ли казака, но явно из самых «простых». Книг никаких не жаловал, всё смеялся: мертвит де буква живое слово, ах, мертвит! Оказываясь в учёном обществе, мямлил несусветное, так что собеседники лишь озадаченно пожимали плечами: хорош златоуст хохляцкий… Впрочем, постояв хоть раз на гапоновских проповедях, они переменяли мнение. «Не было более косноязычного человека, чем Гапон, когда он говорил в кругу немногих, – описывает свои впечатления журналист Петр Пильский. – С интеллигентами он говорить не умел совсем. Слова вязли, мысли путались, язык был чужой и смешной. Но никогда я ещё не слышал такого истинно блещущего, волнующегося, красивого, нежданного, горевшего оратора, оратора-князя, оратора-бога, оратора-музыки, как он, в те немногие минуты, когда он выступал пред тысячной аудиторией заворожённых, возбуждённых, околдованных людей-детей, которыми становились они под покоряющим и негасимым обаянием гапоновских речей. И весь приподнятый этим общим возбуждением, и этой верой, и этим общим, будто молитвенным, настроением, преображался и сам Гапон».

– То не я говорю, православные, то – Бог с вами говорит! Вот теперь и смекайте…

Народ вокруг рыдал, все клялись жизни отдать, кто-то валился в обморок, кто-то исступлённо бил себя в грудь:

– Батюшка, батюшка!.. Отец святой!..

И точно – был он не от мира сего. Ютился в каких-то каморках, надевал, что придётся, денег же вовсе не признавал. Ворох пожертвований рассовывал по карманам, а подойдёт пропившийся бедолага – тут же вытягивал, не глядя, сколько вышло:

– Прими, голубчик, ради Христа…

Или вдруг, вдобавок, окинет взглядом пристально:

– Постой, постой… Вот ещё, на-ко…

Новенькие штиблеты скинет с себя, протянет убогому, влезет сам в какие-то бабские опорки, да так и пойдёт восвояси, посмеиваясь.

– Отец святой!..

Главное – вовсе не был он новинкой в столичном мире. Уже несколько лет подряд мелькал он своей рясой среди людей нешуточных в таких приемных и гостиных, о которых принято было говорить шёпотом. Появлялся и в модных салонах, на громких дебатах скандальных «Религиозно-философских собраний», даже кое-как защитил дипломное сочинение в Духовной Академии. Два последних года Гапон горячо увлёкся проектом отечественных Trade-Unions, с которым носился экстравагантный начальник Особого отдела Департамента полиции Сергей Зубатов. Взаимодействуя со столь странным «профсоюзным активом», о. Георгий смог собрать вокруг себя небольшую сплочённую группу «Собрания русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга». Зубатов, поссорившись с Плеве, канул в отставку, а «Собрание» потихоньку всё росло, перевалив к лету 1904-го за две тысячи участников.

Тут-то и произошло чудесное: весь Петербург вдруг разом уверовал в Гапона. Вроде бы и нового-то ничего он не говорил, но в каждом слове его мерещились теперь особые, вещие смыслы.

– Не сомневайтесь, православные, я за вас – до царя дойду!

И замирали сердца: а ведь и впрямь дойдёт!.. «Союз рабочих» рос как на дрожжах, прибавив за полгода в десять (!) раз: теперь его самочинные «отделы» (робкие реплики полицейских властей о нарушении устава организации Гапон демонстративно игнорировал) были распространены по столице, подобно сети, накрывшей к Рождеству все рабочие предместья. Торжествующий Гапон распорядился устроить одновременно 11 праздничных «ёлок», собравших несметные толпы фабричной детворы в сопровождении принарядившихся чинных родителей.

Дети веселились, а ожидающие их за скромной праздничной трапезой взрослые взволнованно толковали о приключившей на Путиловском заводе «истории». Была она немудрящей: трём рабочим мастер пригрозил расчётом за прогулы, да ещё один получил отставку за малое усердие[219]. Однако тут присутствовал неприметный непосвящённым нюанс. Все четверо пострадавших являлись участниками гапоновского «Собрания рабочих», а их гонитель, мастер Тетявкин, сочувствовал «Обществу взаимопомощи рабочих в механическом производстве» Михаила Ушакова