кострам“, легкой любовной игре, опутавшей и закружившей всех нас. Мы не ломались, нет, упаси Господь! Мы просто и искренне все в эту зиму жили не глубокими, основными, жизненными слоями души, а ее каким-то легким хмелем… Мой партнер этой зимы, первая моя фантастическая „измена“ в общепринятом смысле слова, наверное, вспоминает с неменьшим удивлением, чем я, нашу нетягостную любовную игру. О, все было, и слезы, и театральный мой приход к его жене, и сцена à la Dostoevsky. Но из этого ничего не получилось, так как трезвая NN (жена) в нашу игру не входила и с удивлением пережидала, когда мы проснемся, когда ее верный, по существу, муж бросит маскарадную маску. Но мы безудержно летели в общем хороводе: „бег саней“, „медвежья полость“, „догоревшие хрустали“. Какой-то излюбленный всеми нами ресторанчик на островах с его немыслимыми, вульгарными „отдельными кабинетами“ (это-то и было заманчиво!). И легкость, легкость, легкость… Георгий Иванович, кроме того, обладал драгоценным чувством юмора, который верно удерживал нас от всякого „пересола“. Когда он несколько лет назад вернул мне мои „письма“ – вот это был уж пересол, тут чувство юмора ему изменило! Но я была им рада и с умилением перечитывала этот легкий, тонкий бред…»
В отличие от Любови Дмитриевны, Анна Ахматова, хотя и «рассекретила» свои отношения с Чулковым, вряд ли предполагала, что дневник Лукницкого будет издан при ее жизни. Не распространялся на сей счет и Чулков, видимо, связанный данным обещанием сделать все, чтобы никто не узнал об их отнюдь не платоническом романе. По этой причине в биографических сочинениях об Анне Ахматовой Георгий Иванович хотя и присутствует, но совсем в ином амплуа – пожизненно верного друга. Однако, прежде чем выяснить детали крайне важной в реальной жизни Ахматовой коллизии, позволим себе небольшое отступление.
Твердо убежденная в том, что у поэта, как и у всякого человека, есть полное право скрыть то, что он по тем или иным причинам не хотел бы сделать общественным достоянием, Анна Андреевна сознательно утаила многие и многие подробности своей достаточно богатой личной жизни. Оставим пока вопрос, почему Анна Андреевна, весьма откровенная в одних случаях, скрытничает в других, ничуть не более щекотливых, и озаботимся другой проблемой: а имеем ли мы, читатели в потомстве, моральное право допытываться до истины? И не смахивает ли наше желание знать о любимом поэте если не все, то как можно больше на элементарное бытовое любопытство? Разумеется, каждый волен выбирать, но лично я считаю, что имеем, хотя бы уже потому, что сама Ахматова в своих пушкинских расследованиях с расхожими табу ничуть не считается. А кроме того, работая с пушкинскими документами, А.А. на своем опыте убедилась: нет ничего тайного, которое в конце концов не стало бы явным, и этого не надо бояться, ибо на суде истории «в оценке поздней оправдан будет каждый час».
Ну а теперь вернемся в осень 1910 года. Как уже упоминалось, Георгий Чулков о своем увлечении юной Ахматовой как бы умолчал. Не сделал их отношения достоянием молвы. И тем не менее не устоял перед соблазном оставить хотя бы еле заметный след, заметный только им двоим, в своих мемуарах, вышедших отдельным изданием в 1930 году («Годы странствий»): «Освобождаясь от декадентства, я освобождался вместе с тем от того петербургского романтизма, коим душа моя была надолго отравлена. Впрочем, мне предстояло еще раз припасть к этой хмельной чаше в 1911 году». Сделав после намеренно туманной фразы еще более туманный стилистический ход, дабы хотя бы формально развести «хмельную чашу» и Анна Андреевну Ахматову, Чулков рассказывает далее именно об этом, последнем ярком событии петербургской своей бурной «личной жизни»:
«Однажды на вернисаже выставки "Мира искусства" я заметил высокую стройную сероглазую женщину, окруженную сотрудниками «Аполлона», которая стояла перед картинами Судейкина. Меня познакомили. Через несколько дней был вечер Федора Сологуба. Часов в одиннадцать я вышел из Тенишевского зала. Моросил дождь, и характернейший петербургский вечер окутал город своим синеватым волшебным сумраком. У подъезда я встретил опять сероглазую молодую даму. В петербургском вечернем тумане она похожа была на большую птицу, которая привыкла летать высоко, а теперь влачит по земле раненое крыло. Случилось так, что я предложил этой молодой даме довезти ее до вокзала: нам было по дороге. Она ехала на дачу. Мы опоздали и сели на вокзале за столик, ожидая следующего поезда».
Поскольку далее у Чулкова следует абзац, в котором, по моей гипотезе, сконтаминированы две беседы с Ахматовой, обе на Царскосельском вокзале, но в разное время, прервем его исповедь и предоставим слово героине. Стихи написаны во Франции, летом 1911-го, но, судя по деталям (ранняя осень, пожелтевшие вязы), речь в них идет все о том же сентябрьском синеватом вечере, когда Георгий Иванович, сделав вид, что им по пути, подвез приглянувшуюся даму. В тогдашнем Петербурге это было не «ухаживанием», а нормой поведения для мужчины, относящего себя к разряду «порядочных».
Мне с тобою пьяным весело —
Смысла нет в твоих рассказах.
Осень ранняя развесила
Флаги желтые на вязах.
Оба мы в страну обманную
Забрели и горько каемся,
Но зачем улыбкой странною
И застывшей улыбаемся?
Мы хотели муки жалящей
Вместо счастья безмятежного…
Не покину я товарища
И беспутного и нежного.
Ну а теперь опять вернемся к Чулкову и продолжим цитировать его вроде бы не имеющий никакой тайной «заначки» рассказ:
«Среди беседы моя новая знакомая сказала, между прочим:
– А вы знаете, что я пишу стихи?
Полагая, что это одна из тогдашних поэтесс, я равнодушно и рассеянно попросил ее прочесть что-нибудь. Она стала читать стихи, какие потом вошли в ее первую книгу "Вечер".
Первые же строфы… заставили меня насторожиться.
– Еще!.. Еще!.. Читайте еще, – бормотал я, наслаждаясь новою, своеобразною мелодией, тонким и острым благоуханием живых стихов.
– Вы – поэт, – сказал я совсем не тем равнодушным голосом, каким просил ее читать свои стихи. Так я познакомился с Анной Андреевной Ахматовой. Я горжусь тем, что на мою долю выпало счастье предсказать ей ее большое место в русской поэзии в те дни, когда она еще не напечатала, кажется, ни одного своего стихотворения. Вскоре мне пришлось уехать в Париж на несколько месяцев. Там, в Париже, я опять встретил Ахматову. Это был 1911 год».
«Годы странствий», повторю, создавались в конце двадцатых, и Чулков, по понятным соображениям, навел тень на плетень. Тем не менее его жена Надежда Григорьевна после смерти Георгия Ивановича сочла своим долгом приоткрыть ровно полвека таимый секрет. Рассказала о том, что в мае 1911-го юная и очень красивая Ахматова появилась в Париже одновременно с ее мужем и в течение почти трех месяцев Георгий Иванович регулярно с ней виделся: «Я впервые встретилась с Ахматовой в Париже в 1911 году. Она приехала туда в одно время с моим мужем, а я приехала месяцем раньше… Г.И. писал мне из Петербурга, что открыл нового поэта… Он присылал мне ее стихи…»
Мемуары Надежды Григорьевны – еще одно, пусть и не прямое, свидетельство того, что Георгий Иванович в целях конспирации «слил в одно» несколько встреч с Ахматовой. Первое знакомство с интересной сероглазкой в редакции «Аполлона» (ранней осенью 1910-го) на вернисаже прижурнальных «мирискусников». Нечаянную встречу с ней же на петербургской, уже городской, выставке «Мира искусства», открывшейся для прессы 30 декабря 1910-го. И еще одну, видимо, уже не случайную, а оговоренную заранее, на вечере Федора Сологуба 1 марта 1911-го в концертном зале Тенишевского училища. Чулков как бы по забывчивости не уточняет даты, смазывает их, но в главном не лжесвидетельствует. Упоминаемый им первомартовский вечер Сологуба действительно состоялся «спустя несколько дней» после вернисажа художников «Мира искусства». Вот только не петербургского, а московского. Московская выставка открылась 26 февраля, и Г.И. был на ее открытии. Однако к первому марта вернулся в Петербург и присутствовал на вечере Сологуба. По-видимому, именно в тот весенний вечер Ахматова и прочитала Георгию Ивановичу стихи, составившие ядро книги «Вечер». При первой с ним встрече ранней осенью 1910-го ей пока нечем поразить неожиданного поклонника. Эффектными были разве что «Змея» да «Синий вечер». Даже «Сероглазый король» в сентябре еще не написан. Зато к 1 марта 1911 года уже создан зимний любовный цикл. Вчитаемся же в эти строки (привожу лишь самые выразительные фрагменты входящих в него стихотворений):
8 января 1911. Киев:
Сжала руки под темной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?» —
Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.
Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.
Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Все, что было. Уйдешь, я умру».
Оглянулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».
10 февраля 1911. Царское Село:
Как соломинкой, пьешь мою душу.
Знаю, вкус ее горек и хмелен.
Но я пытку мольбой не нарушу.
О, покой мой многонеделен.
Когда кончишь, скажи. Не печально,
Что души моей нет на свете.
Я пойду дорогой недальней
Посмотреть, как играют дети.
На кустах зацветет крыжовник,
И везут кирпичи за оградой.
Кто ты: брат мой или любовник,
Я не помню, и помнить не надо.
Как светло здесь и как бесприютно,
Отдыхает усталое тело…
А прохожие думают смутно:
Верно, только вчера овдовела.
Как видим, Анна Ахматова сразу же, на лету подхватила, присвоила и мастерски обыграла изобретенный Чулковым образ: его увлечение женой Гумилева подобно