ый его дворец в том декабре Ахматова не поехала, была не в форме, а графу передала с нарочным записочку, из тех, какие малознакомым мужчинам не передают. В стихах, конечно.
Как долог праздник новогодний,
Как бел в окошках снежный цвет.
О Вас я думаю сегодня
И нежный шлю я Вам привет.
Пускай над книгою в подвале,
Где скромно ночи провожу,
Мы что-то мудрое решали,
Я обещанья не сдержу.
А Вы останьтесь верным другом
И не сердитесь на меня,
Ведь я прикована недугом
К моей кушетке на три дня.
И дом припоминая темный
На левом берегу Невы,
Смотрю, как ласковы и томны
Те розы, что прислали Вы.
Быть просто верным другом Валентин Платонович не пожелал. Но все это случится потом, в марте 1914-го, после того как Зубов, договорившись в типографии, чтобы сделали для него уникальный экземпляр в парче, под XIX век, явится в «Собаку» с эксклюзивными «Четками».
Артур Лурье был по-своему фигурой не менее заметной (среди «собачников», разумеется). Бенедикт Лифшиц вспоминает: «Едва ли не на лекции Шкловского неутомимый Кульбин свел меня с Артуром Лурье, окончившим Петербургскую консерваторию. К музыке… у меня никогда не было особенного влечения: в этой области мне до конца моих дней суждено быть профаном. Я должен был поэтому верить на слово Кульбину и самому Лурье… что не кто иной, как он… призван открыть новую эру в музыке. Скрябин, Дебюсси, Равель, Прокофьев, Стравинский – уже пройденная ступень. Принципы «свободной» музыки (не ограниченной тонами и полутонами, а пользующейся четвертями, осьмыми и еще меньшими долями тонов), провозглашенные Кульбиным еще в 1910 году, в творчестве Лурье получали реальное воплощение. Эта новая музыка требовала как изменения в нотной системе… так и изготовления нового типа рояля – с двумя этажами струн и двойной (трехцветной, что ли) клавиатурой. Покамест же, до изобретения усовершенствования инструмента, особое значение приобретала интерпретация. И Лурье со страдальческим видом протягивал к клавишам Бехштейна руки с короткими, до лунок обглоданными ногтями, улыбаясь, как Сарасате, которому подсунули бы трехструнную балалайку».
Анна, как и Лифшиц, ни в теории свободной музыки, ни вообще в музыке ничего не понимала. Оставалось верить на слово Кульбину. К тому же этот вундеркинд, этот «второй Джордж Браммель»
был столь красноречив и так уверен в своей гениальности, что, слушая его, она слегка тушевалась. С ней это бывало. В Институте искусств, у Зубова, где собиралась столичная элита, – особенно часто. Блеск эрудиции, если блистание касалось предмета ей незнакомого, в первый момент словно бы ослеплял. Впрочем, в случае с Лурье было и еще что-то. Пока самоуверенный юнец бойко и сложно докладывал о принципах новой гармонии, она почти по-матерински жалела его. Носина на двух евреев, подбородок скошен и маленький, волосы слабые, годам к тридцати облысеет. Но когда компания ближе к ночи переместилась в «Собаку», непригожесть доморощенного денди и без пяти минут гения перестала бросаться в глаза – к ее столику легко, красиво, ритмично двигался молодой леопард! Как это у классика? Что бы ни говорили о родстве душ, первое прикосновение решает все? Этот не прикасался, а надвигался, крался и медленно раздевал ее глазами. Не наглыми, нет, нет… Николай Степанович в ту ночь впервые открыто уехал с Татьяной Адамович, по-дружески передоверив жену Лозинскому. Михаил Леонидович ее и провожал. Лурье выскочил на мороз без шубы, так и стоял в метели, под фонарем. Обернувшись, она помахала ему. А Гумилев явился лишь к вечеру третьего дня, напряженный, готовый к контратаке.
Про «что потом» она даже Вале Тюльпановой не рассказывала, только Ольге Судейкиной, да и то вынужденно. Первый раз для Лукницкого, чтобы в сплетнях не запутался, стала вспоминать по порядку.
«Познакомилась 8 февраля 1914-го. Несколько свиданий было, потом расстались. О том, что это произошло в 1914-м, а не позднее, и о том, что не прошло «безнаказанно», почти никто не знает. Потом уехала в Слепнево. А он мужем Ольги Судейкиной был, долго. Оля его бросила. Но это уже было потом, после революций, когда я у своего второго мужа, Владимира Казимировича Шилейко, жила. Он меня на ключ запирал, а я второй нашла и к Ольге на Фонтанку убегала. Плакалась. Лурье возмутился и решил вырвать меня от Шилейко. Приехала карета "скорой помощи", увезли Володю в больницу. Держали месяц. За этот месяц мы с ним и тряхнули стариной. Лурье предложил перебраться к ним, они с Ольгой хотя и разошлись, а вместе жили. Переехала. Потом поступила на службу в библиотеку Агрономического института. Получила казенную квартиру. Потом? Потом Артур заставил бросить службу. Говорил: если не брошу, будет приходить на службу и скандалы устраивать. Не хотел, чтобы я служила, я больная была. Ко мне очень хорошо относился. Он хороший, Артур. Только бабник страшный. Потом решил ехать за границу. Я очень спокойно к этому отнеслась. 14 писем написал, ни на одно не ответила. Мать его приходила узнавать обо мне. Матери я сказала: "У нас свои счеты". Она стала говорить: "Да, конечно, я знаю, он эгоист" – и ушла. А я написала стихотворение и совсем, навсегда успокоилась».
Кое-как удалось разлучиться
И постылый огонь потушить.
Враг мой вечный, пора научиться
Вам кого-нибудь вправду любить.
Я-то вольная. Все мне забава,
Ночью Муза придет утешать,
А наутро притащится слава
Погремушкой над ухом трещать…
Про дальнейшее не рассказала. А могла бы рассказать и такое.
…И еще стихи были. Я Николая Степановича на Западный фронт проводила и пешком к подруге на Боткинскую иду. Весной семнадцатого. Тащусь по Невскому, туфли жмут, а навстречу они: Артур и Ольга. Легкие. Идут, как танцуют. Пошли в «Вену». "Собаку" помянули. Артур при деньгах был. Кутили. Стихи читал. Мои. Будто бы – про него. Ольга так и поняла. "Я с тобой не стану пить вино…" И еще: с малиновым платком. Но это, с платком, до него написано. Мне стыдно стало, я другие написала. "И друга первый взгляд беспомощный и жуткий…" Артур… он такой, глаза завидущие, руки загребущие, все «Четки» себе присвоил. А про злые, из "Белой стаи", даже не вспомнил. Ольга весной четырнадцатого меня к своему врачу устроила. Холодно, ветер. Зашли к Артуру. У него «гарсоньерка» была. Мы кофе просим, а он шутить начал. Ольга осталась. Я ушла. Он за мной. Через перила перегнулся и аукает. Аннушка! Где ты? Не горюй. Обойдется! Ничего лучшего не придумал. А мне хоть в Неву кидайся, не из-за этого, нет, а как я Коле в глаза погляжу? Сразу и про Высотскую забыла, и про Адамович. И вправду обошлось. Не до того было. Война началась, и у Гумилева новая затея-идея. Во что бы то ни стало добиться отмены «белого билета» и попасть на фронт не корреспондентом, солдатом. В августе это было не так-то просто. Всеобщую мобилизацию еще не объявляли. Николай Степанович развил «бурную деятельность». Кончилась как всегда: победой над неблагоприятными обстоятельствами. А стихи от последней предвоенной весны остались, я их в Слепневе, удрав туда раньше всех, еще в пустом доме написала:
Не в лесу мы, довольно аукать, —
Я насмешек твоих не люблю…
Что же ты не приходишь баюкать
Уязвленную совесть мою?..
У тебя заботы другие,
У тебя другая жена…
И глядит мне в глаза сухие
Петербургская весна.
Трудным кашлем, вечерним жаром
Наградит по заслугам, убьет.
На Неве, под млеющим паром
Начинается ледоход».
Все как на духу выложила Анна Андреевна Павлу Николаевичу Лукницкому, а самое главное по обыкновению утаила. Не закрути Николай Степанович роман с Адамович, прилюдно, на глазах у завсегдатаев «Бродячей собаки», она бы на Артура и внимания не обратила. Но в том феврале, когда Гумилев даже в «Аполлон» являлся в сопровождении Татьяны, ей нужен был реванш. В стихах выходило лучше некуда:
Мне не надо счастья малого,
Мужа к милой провожу
И довольного, усталого
Спать ребенка уложу.
В жизни концы с концами не сходились. Спать Левушку укладывала Анна Ивановна, а если той нездоровилось – Шурочка. Обе одинаково, словно наседки, вслушивались в ее «нехороший», трудный кашель и прямо-таки расцвели, когда Анна объявила, что поживет на Тучке, – здесь, в Царском, холодина. На Тучке было еще холоднее, но ни свекровь, ни золовка этого не знали, Коля убедил их, что снял чудную теплую комнату. Простуда осложнилась затяжным бронхитом, бронхит – затемнением в легких. А тут еще болезнь и смерть отца… Головокружение от успехов как рукой сняло. Но прежде чем распустить штат поклонников, Анна Андреевна нежданно-негаданно «подцепила» еще одну золотую рыбку – только-только объявившегося в столице Сергея Есенина. Самого главного своего соперника, хотя именно его никогда соперником не считала. История эта стоит того, чтобы на ней остановиться подробнее.
25 декабря 1915 года Николай Клюев, заранее сговорившись с приехавшим с фронта Гумилевым, по настойчивой просьбе Есенина познакомил его с Ахматовой. Одна из тогдашних приятельниц Сергея Александровича, дочь литератора Иеронима Ясинского, пишет в воспоминаниях, что, собираясь, Есенин очень волновался. «Говорил о ее стихах и о том, как он ее себе представляет и как странно и страшно увидеть женщину-поэта, которая в печати открывает сокровенное своей души». Вернувшись, «был грустным и заминал разговор». Когда же спросили напрямик, чем же не понравилась ему Ахматова, принявшая его ласково и гостеприимно, смешался и выпалил: «Она совсем не такая, какой представлялась мне по стихам».
Либо Ясинскую подвела память, либо Есенин был недостаточно внятным (с ним это бывало). Он потому и волновался накануне предназначенной встречи, что уже видел и слышал Ахматову в огромном Зале Армии и Флота на благотворительном концерте «Поэты воинам» 28 марта 1915 года. В тот вечер Ахматова читала сразу после Блока, а после нее пела Любовь Дельмас. Программа была известна заранее, и Анна Андреевна сильно постаралась, чтобы выглядеть эффектнее рыжей и «толстой» Кармен, и, по воспоминаниям Нины Берберовой, ей это удалось: