23 июня 1949 года Ахматовой исполнилось шестьдесят. Она и эту неприятную во всех отношениях дату развернула оптимистической стороной: никогда, мол, не думала, что задумана так надолго. А что стихи отлетели – ну что ж, и с Пушкиным такое было: лета к суровой прозе клонят, лета шалунью рифму гонят…
Словом, хотя биографы Ахматовой и настаивают, без вариантов, что Постановление 1946 года, предавшее ее творчество анафеме, было катастрофой, отнявшей почти десять лет творческой жизни, в реальности оно лишь переменило способ существования и род занятий, не лишив осужденную на «гражданскую смерть» ни воли к творчеству, ни «охоты преодолевать трудности». Много позднее Анна Андреевна скажет о суде и ссылке Иосифа Бродского в ответ на сетования его друзей: «Какую биографию делают нашему рыжему!» И вряд ли эта фраза относится только к Бродскому. Инициированная Ждановым катастрофа делала Анне Андреевне славную биографию. Жданов, не подозревая об этом, вмешавшись в ход вещей, исправил чуть было не ставшие необратимыми «оплошки» в узоре ее Судьбы. Если б не этот «наезд», чем бы отличалась ее биография от биографии тех, кому она, власть, поманив пряником, подрезала и крылья, и хвостовое оперенье. Дабы, приручив, приспособить к своим надобностям. Представим альтернативное будущее Анны Ахматовой, на склоне лет возведенной в ранг «живого классика». Дожившая до перестройки Лидия Корнеевна Чуковская опубликовала бы и «Реквием», и «Поэму без героя», и прочие не проходящие прежде в узенькое цензурное ушко потаенные ахматовские тексты. Но прозвучали бы они так, как прозвучали, если бы их появлению в белодневной печати не предшествовала вошедшая чуть ли не в каждый интеллигентный дом легенда о мученичестве и изгойстве Анны всея Руси?
Впрочем, одной «ждановщины» для сотворения легенды все-таки недостаточно. Напарник Ахматовой по катастрофе 1946 года Михаил Зощенко в герои народной легенды не попал. Не попала бы, предполагаю, и Ахматова, кабы в костер злосчастного Постановления не подбросила хворосту настоящая, нелитературная катастрофа 1949 года – арест сначала Пунина в августе, а затем и Льва Гумилева – в ноябре. А без легенды не было бы ни оксфордского и сицилийского триумфов, так красиво, так стильно завершивших ее житие. Но если бы этого не было, что бы тогда было? А были бы вместо оксфордской шапочки с кисточкой, итальянских почестей и комаровской нищенской Будки двухэтажная дача в Переделкине, личный шофер или бесплатные талоны на такси, как у Пастернака, да и у самой А.А. в первый послевоенный год. И все это в придачу к бесконечным переизданиям Избранного – той самой рассыпанной после 14 августа книги, сигнальный экземпляр которой А.А. получила в июле 1946-го. А тиражи все бы росли да росли, потихоньку увеличивался бы и объем за счет включения ранних стихотворений…
Чтобы убедиться, что после публикации «Мужества» руководство СП и впрямь пробовало Ахматову на роль «живого классика», а потом, после смерти Сталина, вернулось к этой идее, вчитаемся повнимательней в хронику ее жизни и творчества в последнее двадцатилетие.
Уничтоженный августом 1946 года ленинградский сборник был относительно малотиражным. Всего десять тысяч? Капля в бескрайнем море жаждущих, и Москва с нетерпением ждет, когда же запустят в печать уже подготовленное Алексеем Сурковым многотиражное Избранное (издательство «Правда», тираж 100 тысяч экземпляров!).
8 марта 1946-го в «Ленинградской правде», в «Правде», а не в «Труде» или «Литгазете», в рубрике «Знатные женщины нашей страны» публикуется ее фотография – та, где Анна Андреевна сфотографирована с внучкой Пунина.
В те же самые месяцы без нее не обходится ни один поэтический вечер что в Москве, что в Питере, и, разумеется, в самых престижных аудиториях: Колонный зал, Дом кино, Коммунистическая аудитория Московского университета, Школа-студия МХАТ и т. д. и т. д.
Лично Александр Фадеев особых чувств к поэзии Ахматовой не питает. Но, как опытный организатор литературных сил, не может не учитывать, что на страже ее интересов высятся козырные фигуры его ведомства: Алексей Толстой, Константин Федин, Алексей Сурков. Учитывает Фадеев и «положительное» мнение Ильи Эренбурга, к голосу которого прислушивается просоветски настроенная западная интеллигенция. Фадеев и рад бы предложить другую кандидатуру, но таковой нет. В результате Большого террора и Великой войны «строчечный фронт», «как вырубленный, поредел», а фронтовой подлесок не густ и пока еще жидок, каждое крупное, вошедшее в поздний возраст дерево на счету. Не исключаю, что именно этими, а не иными соображениями руководствовалась администрация СП СССР, когда, выждав приличное время и не вступая в открытый конфликт с высшей властью, стала исподволь, потихоньку возвращать имя Ахматовой в литературный обиход.
19 января 1951 года, и снова по предложению Фадеева, ей восстановили членство в Союзе писателей. «Красного графа» уже нет в живых, но Алексей Сурков действует. Пока в основном по бытовой части. Регулярно, каждый год, выбивает двойные путевки в лучший в стране кардиологический санаторий в Болшеве, для простых смертных недосягаемый, тем паче в летний сезон. Этот странный секретарь обладает редким для литературного чиновника свойством: он не просто ценит стихи Ахматовой, он их любит. Уже в октябре 1953-го, воспользовавшись смутным, после смерти Сталина и устранения Берия, междуцарствием, договаривается в издательстве «Художественная литература», что там примут к рассмотрению рукопись Анны Ахматовой. Рассмотрение слегка затянется, но переводами ее буквально завалят. Через год, в 1954-м, и тоже по настоянию Москвы, Ленинград вынужден будет делегировать Ахматову А.А. на Второй съезд писателей, обставив сей литакт по высшему разряду: номер в гостинице «Москва», поезд «Красная стрела», мягкий вагон и т. д. И Анна Андреевна не откажется от сомнительной чести. Ей все еще мнилось, что изменение социального статуса может оказать воздействие на тех, от кого зависела судьба Льва Николаевича. А в году следующем, 1955-м, произойдет и вовсе неожиданное. Вне очереди, на зависть жаждущим и хлопочущим, ленинградский Литфонд предоставит ей (в аренду, пожизненно) финский домик в писательском поселке Комарово, неподалеку от Дома творчества. В ее бездомной и бесприютной жизни это станет событием невероятной важности. Свою комаровскую «дачу» Анна Андреевна окрестила Будкой, подразумевалось: «собачьей» – в память о «Бродячей собаке», с которой связано столько дорогих, незабвенных воспоминаний. На крошечном «приусадебном» участке сама посадит простенькие цветы и будет беспокоиться, если выдавалась неудачная зима. Как-то перезимуют ее милые многолетники? Вести дачное хозяйство ей одной уже не под силу. Но Дом всегда открыт для желающих подсобить, в летний сезон наезжают и «девочки Пунины»…
Лев Николаевич, до смерти «вождя народов» ни от кого, кроме матери и Эммы Герштейн, писем не получавший, теперь, когда в переписку с каторжником осмелилась вступить бывшая невеста, недоумевает. Письма Натальи Варбанец Гумилев ей вернул. Та их уничтожила, но, судя по тем двум, что уцелели, Птица в курсе столь важных изменений в жизни несостоявшейся свекрови. Почему при столь явных знаках могущества мать не может добиться пересмотра его дела? Ему оттуда, из далекой Сибири, мнится, что, занятая собой, она небрежно, недостаточно упорно хлопочет. На самом деле Ахматова, конечно же, хлопотала и не уставала хлопотать. И не от лица престарелой матери челобитничала. Включила в число ходатаев и Шостаковича, и Шолохова, и многих видных ученых – тех, кто не побоялся письменно подтвердить, что работы Льва Николаевича Гумилева имеют научную ценность. Казалось бы, при таких высоких заступниках низовые чины реабилитационной комиссии должны разобраться в составе его преступления как можно быстрее, а то и вне очереди. А они почему-то мешкают и мешкают. Совместники по лагерю, даже те, за кого никто, кроме родственников, не хлопотал, один за другим получают «вольную», а Лев Николаевич все сидит и сидит…
В письмах к Эмме Герштейн Гумилев, не умея разрешить эту головоломку, находит новый повод для обвинения и осуждения матери. Дескать, матушка по обыкновению, не разобравшись в ситуации, подключила к его делу людей слишком уж высокого званья. При кажущейся нелогичности в предположении Гумилева был резон. Во всяком случае, его собственное лагерное начальство, видимо, и впрямь углядело в необъяснимом обстоятельстве нечто подозрительное. Ежели движению дела Гумилева не помогает заступничество таких важных персон, значит, он опасный преступник, и непонятные его бумаги лучше засунуть в самый дальний ящик. На самом деле ни Гумилев, ни лагерное начальство, ни видные деятели культуры, включая Шолохова, принявшие в сыне А.А. участие, не знали, что истинная причина внезапной приостановки реабилитационного процесса в том, что приказ об освобождении ложно осужденных сразу же после смерти Сталина подписал Лаврентий Берия, расстрелянный летом 1953 года. Вот что пишет на сей счет Никита Сергеевич Хрущев:
«Часть заключенных была освобождена сразу после смерти Сталина. Берия уже тогда поднял этот вопрос, подработал, внес предложение, и мы согласились, но оказалось, что освобождены были уголовники: убийцы, грабители, мерзавцы и всякие подлые люди… Ропот пошел среди народа… К этому времени уже был разоблачен и осужден Берия. Поэтому нам приходилось давать объяснения. Мы сами видели, что это было сделано неправильно…»
Разумеется, ропот народа тут ни при чем. В краткий промежуток – между мартом (смерть Сталина) и июнем (расстрел Берия) – освободили не только «подлых людей», но и тех политических, у которых более короткие, чем у Гумилева, сроки. И все-таки приказ расстрелянного наркома кое-какие перемены произвел: лагерный режим утратил стальную строгость. В оставшиеся три года каторги Лев Николаевич сумел написать докторскую диссертацию и даже вчерне одну из своих будущих знаменитых книг. Тем не менее, несмотря на послабления, последние годы неволи были для него непосильно тяжелыми. И не только потому, что смерть Сталина, а следовательно, упования на скорую перемену участи застигли его в год сорокалетия – возраст критический и для ученого, и для мужчины.