Ай да Пушкин, втройне, ай да, с… сын! — страница 29 из 61

ковывало взгляд. Кто спокойно выдержит такое испытание, будь он даже трижды уставший?

— Ай, Саш[А]!

Она игриво вскрикнула, когда Александр схватил ее в охапку и [откуда только силы взялись?] потащил в сторону спальни. По пути, порыкивая от охватившего его возбуждения, вовсю исследовал ее тело руками — в одном месте ухватит, в другом погладит, в третьем — коснется губами.

— … Ты, как настоящий русский медведь… Сильный, грубый… Сашенька, подожди! Слышишь⁈ — в его уши ударил ее горячий шепот, в котором были и едва скрываемое желание, и неловкость, и почему-то даже стыд. — Сашенька, у нас же гости…

— Что?

Женское платье уже жалобно трещало под его жадными руками. Подол высоко задрался, и из под ткани показалась белоснежная полоска кружевных чулок, его собственного изобретения.

— Ты же совсем меня не слышишь, Сашенька, — шептала Наталья, не сводя с него влюбленных глаз. — Я же говорю, у нас гость. Нас посетил с визитом твой давний друг — господин Мицкевич.

Только что прижимая ее к стене рядом со спальней, Александр отступил и опустил руки. Возбуждение в момент спало, словно его и не было.

— Это Адам Мицкевич? — переспросил Пушкин, наконец, вспоминая, кто это такой. — Друг… Черт, избави нас Бог от таких дру…

— Сашенька, что ты такое говоришь? — ничего не понимая, удивилась Наталья. — Я же помню, как ты восторженно отзывался о его прозе…

Машинально кивая в ее сторону, поэт ничего не отвечал. Задумался, что же могло привести этого человека в их дом. Ведь, Адама Мицкевича сложно было назвать его другом, скорее знакомым, а в какие-то годы и единомышленником. Сблизившись с Пушкиным на почве интереса к поэзии [Мицкевич тоже писал стихи и прозу] и близкого знакомства с декабристами, Мицкевич, урожденный шляхтич, сильно увлекся идеями польской независимости и революционеров всех мастей. Насколько помнил Александр из своей прошлой жизни, Мицкевич позже скатится до откровенной русофобии, и во время Крымской войны станет в Европе собирать деньги для поддержки англо-французских войск, воюющих против России.

Вот с таким странным другом из прошлого ему сейчас и придется пообщаться.

— И какого черта ему здесь нужно… Мы же крепко поругались… Он пожелал России сгореть в огне революции, я же послал его по одному адресу…

Тяжело вздохнув и, подавив в душе скверное предчувствие, Пушкин прошел в столовую, откуда уже слышались веселые голоса. Похоже, поляк, прекрасно владеющий словом, там уже всех очаровал.

— … Дорогой Адам, а почитайте, пожалуйста, нам еще свои стихи! Мы вас просим! — раскрасневшаяся Екатерина, сестра Натальи, не сводила с поляка восторженного взгляда. Невооруженным глазом было видно, что высокий черноволосый поэт с глубоким пронзительным взглядом ей очень понравился. — У вас просто замечательные стих. Просим, Адам, почитайте нам! Правда, ведь прекрасные стихи?

— Конечно, же я с удовольствием исполню вашу просьбу, очаровательная Катрин, — поклонившись персональной ей, Мицкевич откинулся на спинку стула и с вдохновенным видом уставился в сторону окон. Но тут он заметил застывшего в проходе Пушкина, и решительно встав, направился к нему. — Милейший Александр Сергеевич, как рад вас видеть! Сколько воды утекло с момента нашей последней встречи. А помните наши посиделки у славного Кюхли [Кюхельбекер, однокурсник Пушкина по лицею и декабрист]? Мы так мечтали, что все изменится…

Они обнялись. Мицкевич, не снимая руки с плеча поэта, улыбался, сыпал остротами.

— Какие это были славные времена! Сколько было надежд, мечтаний, устремлений! Помню наши клятвы никогда не сдаваться, бороться…

За столом поляк вновь не умолкал, продолжая вспоминать общих друзей и знакомых, особенно тех, кто стал декабристом и сейчас бедовал где-то в далекой Сибири. Припоминал смешные случаи, заставляя сидящих за столом то улыбаться, то смеяться. Иногда прерывался и начинал читать свои стихи, срывая аплодисменты.

Но с выпитым вином беседа «вильнула» в другую сторону, становясь острее и опаснее.

— … А они все гниют заживо… Наш старый добрый Кюхля… Он же мухи не обидит, а теперь в Сибири за то, что посмел выступить против деспота, — все за столом притихли, а Мицкевич со своей всклоченной шевелюрой, сверкающими от выпитого глазами и рваной жестикуляцией уже не казался таким милым и добрым, как в начале. Сейчас поляк скорее напоминал буйно помешанного, погруженного в одну из своих фантазий. — А потом эти… — он пробормотал какое-то польское ругательство. — Решили раздавить мой народ [вспомнил про польское восстание 1831 г., когда озверевшие жители Варшавы резали и вешал всех, кто не говорил по-польски — русских, цыган, евреем, немцев]. Сатрапы…

Пушкин, уже чуя куда это все идет, громко кашлянул, привлекая к себе внимание.

— Адам, а ты ведь так и не сказал, почему приехал.

Тот дернул головой, словно пытаясь встряхнуться.

— Да, действительно, я совсем забыл о своем деле, — он на мгновение замолчал, словно пытался что-то вспомнить, но почти сразу же продолжил. — Знаешь, я думаю перебраться сюда и поэтому подыскиваю себе работу. Сразу же вспомнил о своем друге, о тебе. Похлопочешь за меня, место профессора словесности в университет мне бы отлично подошло. У меня ведь большие планы. Мы бы стали чаще встречаться, я хочу издавать свою газету или даже журнал, в планах организовать кружок для студентов. Ты ведь поможешь?

Рука у Александра дрогнула и из бокала него пролилось несколько капель вина. Появившееся красное вино так явно напоминало кровь, что молчание за столом стало совсем уж гнетущим.

— Я могу помочь, Адам, но прежде ответить мне, почему?

— Что, почему? — не понял тот.

— Почему ты решил сюда приехать? Ведь, ты же здесь все ненавидишь. Не отрицай очевидное. Ты ненавидишь нашу власть, наш народ, нашу страну, в конце концов.

Заговорив, поэт прекрасно понимал, что зря это делает и лучше бы промолчать, но уже не мог остановиться. Его, словно плотину, прорвало. Похоже, дали о себе знать и тяжелая неделя, и переживания за порученное дело, и боль за бардак в стране и министерстве, и все вместе сразу. Словом, выговориться решил.

— У меня, кажется, даже письма остались, что ты писал шесть лет назад. Помнишь их содержание? Естественно, помнишь, ты ведь никогда не жаловался на плохую память. И я тоже помню…

Мицкевич начал медленно меняться в лице. Его бросало то в краску, то лицо, напротив, заливала смертельная бледность. Пальцы мяли салфетку, превращая ее в бесформенный комок.

— К примеру, ты писал, как славно тянется дым над горящими казармами русских солдат в Варшаве, как чудесен запах повешенных офицеров, врагов свободной Польши и твоих личных врагов тоже. Ведь, помнишь? Та так талантливо это изложил в своем стихотворении. Настолько живые, красочные подобрал рифмы к словам «воодушевляющий аромат сгоревшей плоти», что я даже почувствовал этот запах…

Поляк «набычился», опустив голову и сверкая глазами исподлобья. Он уже понял, что ошибся, придя сюда. Здесь тоже были его враги.

— И ненавидя всех нас, ты все равно едешь сюда. Зачем? Чтобы жить за нас счет? Чтобы сеять рознь? Чтобы вбивать в головы молодых глупцов мысли о России, тюрьме народов? Я пытаюсь понять тебя, но на ум мне приходит лишь это.

Какое-то время в столовой стола мертвая тишина, когда Пушкин замолчал. Все сидели молча, не произнося ни слова. Кухарка, что прислуживала за столом, исчезла еще раньше, видимо, испугавшись речей Мицкевича.

— Да… — наконец, поляк заговорил. — Да, сто раз да, тысячу раз да!

Мужчина резко выпрямился, горделиво вскинул подбородок вверх, словно он не обычный подданный империи Адам Мицкевич, а гордый шляхтич с сотнями душ крепостных крестьян и родовым замком за душой. Глаза сверкнули неприкрытой ненавистью, нижняя губа презрительно оттопырилась к низу.

— Да, я ненавижу эту страну и всех, кто здесь живет! Это страна жадных необразованных варваров, не чтящих человеческих законов и уважающих лишь кнут хозяина или господина, — он переводил злой взгляд с Пушкина на его супругу и ее сестер, потом на его брата и притихшего Дорохова. — Здесь все и всё подчинено желанию того самого деспота, что сидит во дворце и от которого ужасно смердит цензурой, неволей и бездарностью. И этот смрад ощущается везде и заканчивается лишь тогда, когда переступаешь пограничную линию и оказываешь на Западе.

Оратор из него, и правда, был выдающийся. Он не просто говорил речь, он буквально «горел», заражая своей энергией окружающих. Его предложения звучали безальтернативными однозначными лозунгами, с которыми можно было лишь соглашаться, но никак не отвергать их. Именно такие люди, выступая перед тысячными толпами людей, могли с легкостью увлечь толпу за собой.

— А там, откуда я только что вернулся, все иначе, — и столько в его словах было уверенности, что ясно понимаешь, он не обманывает, он, действительно, истово верит в свои слова. — Там во главе всего Закон, которому подчиняются все и это видится буквально во всем. Там люди другие — цивилизационные, образованные, порядочные. И, главное, нет в них рабского, подневольного в душе. У них свобода в крови, а не как здесь…

Внимательно слушавший, Пушкин медленно качал головой. Злость, что душила его несколько минут назад, постепенно сходила, оставляя после себя пустоту и горечь. Ведь, все это и почти в тех же самых выражениях он уже слышал. Конечно же, слышал, только в той своей старой жизни. Сначала об это кричали, брызгая слюнями из рта, граждане только что рухнувшего Союза, попавшие в дикий мир капитализма, полный всевозможных благ и удовольствий, но лишь для избранных. Тогда тоже говорили о воздухе свободы в новой России, о внутреннем рабстве совка, о передовом Западе, о правах человека. Через десять — пятнадцать лет, когда подросло новое поколение, вновь стали визжать о плохой, ненормальной и варварской России и светлом и чистом Западе. С упорством, достойных умалишенных, люди возносили на пьедестал западные порядки и правила, унижали, растаптывали в прах свое родное. Словом, все это он уже слышал, хлебал полной ложкой.