Тем не менее вскоре я безотчетно обеспокоился не столько манерами бывшего сторожа, сколько своим положением самозванца. Я разыскал на биостанции Зинаиду Андреевну. Она только что рассталась с экскурсионной группой, которую водила Тропой Здоровья по заповеднику. Перво-наперво я выразил Зинаиде Андреевне свою благодарность. В ответ она мне подмигнула:
– Бога благодари, дурачок, – и вошла равнодушно в экскурсионную контору.
Тем же вечером я завернул свои вещи в одеяло, приторочил его к раме с рюкзачными лямками и забрался ночевать в чашу локатора. Ночь была безлунная. Море едва угадывалось по прерывистым световым дорожкам, пущенным от наиболее ярких звезд. Я достал и зарядил ракетницу.
Очнулся от шепота. Кто-то возился у кунга. Потом ударил ногой в дверь, прокашлялся.
– Слышь, парень. Ты только не того. Ты сиди тихо.
Стукнула калитка. Я подсветил часы, снял с предохранителя ракетницу и замер.
Спустя безвестность – свет фар запрыгал по склону, описал дугу – и от тарана стрелы ворота рухнули под колеса автокрана. Развернувшись, самоходка дала место еще одной машине.
Орудовали трое. Один в будке автокрана, пронизанной лучами фар, заламывал туда-сюда пучок рычагов. Остальные суетились под стрелой, покрикивая «майна-вира». Крыша трансформаторной подстанции была составлена прямо на кунг. Фургон со скрежетом просел и слетел со сваек. В два приема трансформатор был загружен в грузовик. Кража двух тонн чистогана – двух тонн отменной, как на монетном дворе, трансформаторной меди – заняла двенадцать минут.В полдень я сидел в кабинете младшего следователя прокуратуры города Феодосия. Передо мной лежала мятая ведомость материальной ответственности, на которой я признавал свою подпись.
Дача показаний взяла не больше часа. Пришлось писать объяснительную об утере паспорта. Мои данные проверили по телефону, связавшись с паспортным столом в Москве. Следователь, почти не взглядывая мне в лицо, разговаривал со сдержанной ласковостью. В конце фразы он поджимал губы. Принимая подписанный листок, вдруг прошептал:
– А теперь – рюкзак, вокзал, Москва. Ты понял? Хоть в собачьем ящике, хоть самокатом. Еще раз увижу – посажу.XVIII
И я провалился – не так далеко, как желал следователь, но глубоко и высоко настолько, что вряд ли по плечу физическим телам. До Москвы мне не было ни сил, ни ходу, – и тем я оправдался про себя, что вышел из маршрутки в Щебетовке и за поселком, провожаемый лаем собак, резко взял в гору.
Перевалив через восточный водораздел горного массива Эчки-Даг, я вышел на дорогу, древнюю настолько, что в иных местах обочины подымались мне до глаз. Как позже объяснит Черный Полковник, ныне разрушенная оврагами, дорога эта вела из Отуз в Козы. Начиная с VIII века – и до середины XIX века, до тех пор, пока не проложили почтовую дорогу, совпадающую с современным шоссе, ею пользовались хазары, протоболгары, османы, греки, генуэзцы и венецианцы, а также Сумароков и Грибоедов. Извилистый наклонный желоб ее был полон света. Солнечные лучи пронизывали густой свод, сплоченный из крон дубков и вязов. Спустя час я миновал родник – и передо мной раскрылось обширное плато, получившее у туристов прозвание Сковородка.
Скрупулезность всеохватного обзора, отворявшегося с каждой точки этой яйлы, поражала. Видна была каждая тропинка, каждый излом обрыва, каждая складка, скат, упад, лощина, каждый куст, каждое дерево давалось глазу в неправдоподобной отдельности, – сама толща воздуха над плато действовала как сложный оптический строй, не сужая обзора, принимающий в себя наблюдателя. Пронзительная, будто бы просеянная дымчатая прозрачность пронизывала сферу света над этим древним покатым пастбищем, разместившимся в крылатых объятиях синклинали Эчки-Дага, похожего на трехглавого ожиревшего фазана.
Обширные живописные наделы этого доисторического кораллового рифа, нависшего замысловатыми лесистыми, скалистыми, луговыми высотами над пляжами Лысой бухты, почти на все лето станут моим прибежищем. Я буду ночевать в складках мускулистых навалов – конусообразных, изборожденных водомоинами осадочных холмов – минеральных метаморфоз пемзы и пепла, осевших над береговой кромкой, прежде покинув жерло Карадага. Я буду мыться, начерно обмазываясь их размоченной плотью – голубой глиной. Под ними днями напролет буду лежать распластанный, пронзенный солнцем, изредка вскакивая окунуться, пройтись спуртом кроля, охладить раскаленный белый облак мозжечка, – а вечером ползучая тень этих холмов вдруг окатит ознобом, и чувство голода прогонит меня в Козы, на огороды или в совхозный виноградник.
Кругом над бухтой будет то кипеть, то замирать разношерстие полуобщинной жизни. Всеми силами стремясь уподобиться подлинным чунга-чангам, нагие цивильные студенты, научные работники всех регалий, обитая кто в палатках, кто в тростниковых хижинах, кто в шалашах, кто, забравшись выше к Эчки-Дагу, в скальных нишах и пещерах – будут соседствовать с хиппи, растаманами, чудаками и паразитами всех конфессий: от огненных факиров, плюющих раскаленными добела спицами, горящими петухами, пылающим колесом – под барабанный транс над ночным пляжем вудуистов из Луганска, там и сям оставляющих на Сковороде стоунхенджи из булыжников и перьев, – до простейших забулдыг и кришнаитов с бубнами и кошелями для подаяний. На рассвете йоги-отшельники (по преимуществу харьковской секты) будут выползать медитирующими бронзовыми статуэтками на скалы, нежно облитые восходом, потихоньку подбирающие под себя синие юбки тени. Кришнаит Серега, добрый увалень, настигнув у родника, станет уговаривать меня отправиться с ним автостопом в Учанапат:
– Прикинь, говорят, в Ришикеше белым хорошо подают! – И его бритая мягкая голова, обрамленная пухом бакенбард, растянется в улыбке доверчивого воображения.
Я познакомлюсь с обитателями крохотного каменного дома, стоящего у нижнего родника, – с камином и дымоходом, каменной мебелью и самодельной утварью. По всем закоулкам этот дом был уставлен статуэтками мартышек, увешанных бусами и венками из мелких сухих цветочков. Большая шерстяная обезьяна, похожая на судью, с жемчужным ожерельем на шее, сидела в позе лотоса на особом украшенном камне – в дальнем, алтарном углу жилища. Она изредка почесывалась. Поклонники обезьяньего бога – тридцатилетний изможденный программист, его безмолвная жена и двое беззаботных сыновей, один из которых рожден был позапрошлой зимой здесь, в Лысой бухте, уже третий год экспериментируют с походным проживанием. Живет семья на доходы, поступающие от сдачи внаем квартиры в Киеве. Нет-нет, о возвращении в город они оба думают с трепетом, как о смерти.
Я познакомлюсь с милой тонкой нежной хромоножкой. Она лучше плавает, чем ходит. Про себя я назову ее Русалкой. Ноги девочки и пальцы ног, сросшиеся от рождения, были неудачно разделены хирургическими операциями. Совсем юная, отдыхая в Судаке с безумной матерью и строгой теткой, она сбежала от них – куда глаза глядели, на Капсель и дальше. Я прикрываю сейчас глаза и, щурясь, вижу, как в белом блеске штиля она ковыляет, входя в воду, как изящная ее фигурка вдруг теряет напряженность боли и длинные светлые волосы над нежным углублением касаются воды, оттягиваются назад плавным толчком погружения… Слишком особая примета скоро выдаст ее ментам – и они подберут ее с берега.
Там, в Лысой бухте, в кромешной темени на кромке берега у отвесной стены, на скользком, как глаз Полифема, глинистом отвале, меня застигнет грозовой, теплый, парящий даже шторм, донесшийся из-под циклона, распекшего море где-то над Газмитом. Ревущая прибоем темень сокрушит меня – сплошь зга, волны молотят берег, выбивая осыпь глины, накатывают, заламывая в пояс, больно лупят в пах, и молнии бьют прямой навод –кой метрах в ста – по белоснежной, вскипевшей в камнях лавине, как кнуты-каллиграфы над отарой.
Там, в Лысой бухте, приступами, по три дня подряд будет рвать и метаться дикий ветер. Волчки смерчей, сбиваясь в табуны, раз за разом будут слетать с гребня Эчки-Дага. Разбиваясь о скалы, холмы, подлетая и преломляясь на оврагах, беснующиеся прозрачные великаны, во все стороны разделяясь, как маг лампы по приказу Алладина, со свистом склоняя кусты и деревца, – станут прочесывать склоны прибрежья. Повсеместно будут рваться тенты, ломаться растяжки, лопаться «пауки», там и тут вдруг шквал сорвет, понесет, беснуясь, покатит плохо укрепленную палатку. Песок будет сечь лицо, полосовать глаза.
В такие дни я не смогу найти себе покоя – и один раз, не стерпев, заплыву в ночное штормящее море.
И вернусь с позором, солоно нахлебавшись – и воды, и слез, и страха.
Но вот третий день стоит совершенный, тугой, как полный парус, штиль, ни облачка; духоты особой нет, вода – тепляк, а у соседней стоянки ошивается черный долговязый песик, с белыми шпорами, с оранжевым, как спасательный круг, ошейником, и кличут его нелепо – Шарко.
Я лежу на окоеме, кружась, как четвертующийся на колесе – и небо, раскалившись, буравит, расшвыривает меня воронкой яростного света. Могучий атомарный поток возносит меня к Эчки-Дагу, и на мгновенье провисаю белесой тонкой дымкой над вершиной, захолонув от высоты и разъятости.
И обратно – чудом – вниз. Я собираюсь в мысль: если Бог покидает человека, лишает его и Своего гнева, и Своей любви, то тогда человек, если выживает, превращается в Его орудие.
Рельеф и формы пепловых натеков, нависающих над головой, поражают: конические навалы, конусы мощных оползней собираются из складок, вздутых жил, лучевых вспучиваний. Явственно проглядывают раскинутые бедра, ягодицы, дельты, атлетический пресс, бицепсы, трицепсы, сжатый кулак – размером с дом. Свалка скульптурных эскизов, нагроможденная художественным бешенством тектонических исполинов, подавляет любую мысль о телесном совершенстве.
Сегодня во сне я вдруг осознал губами то, что знал всегда, но не в силах был произнести: что ты – душа моя. Извиваясь ночью на песке, сквозь муку, я полз, стремился к тебе и вдруг стал от прямого укола: как лицо отражается в воде, так сердце мое отразилось в твоем сердце.