Ай-Петри (нагорный рассказ) — страница 23 из 28

Старуха-гречанка следила за мной, внезапно появляясь в саду с тазом, из которого одна за другой в ее руках восставали дохлые удавы мокрых простыней. Однако, очевидно, считая меня шпионом, остерегалась связываться — не то со мной, не то с властями. Старуха уходила, а простыни чужих постелей белели между ветвей в саду, — и однажды, когда движение воздуха вдруг привело их в волнение, я разглядел за ними борющиеся тела теней, их сплетенный страстью клинч, — и влечение вновь вынуло из меня душу и понесло за взглядом вверх, на Ай-Петри.

Погруженный в иной мир, доставляемый в мозг шприцом подзорной трубы — трубимый ею, тубой миррой, трубным гласом — трагическим и упоительным призывом, — я вдруг вспомнил в мельчайших подробностях всю свою короткую и бессмысленную жизнь, давно уже переставшую волновать целиком, но засевшую внутри единой неустранимой болью. И она — жизнь, вдруг обогатившись внутренним приятием, успокоительно представилась мне одинаково бросовой и бесценной.

Много всяких мыслей и рассуждений пронеслось в те дни. Но ничто не задержалось — и под конец я превратился в сплошное зрение, в глаз, в свет, вся моя суть сосредоточилась на безусловном, не раздумывающем впитывании того, что видел.

XXVII

Однажды я увидел, как она вскочила, выбежала из дому. Я было рванулся перехватить, походить за ней, как мечталось, — пока одна, без собаки — скрываясь потемками, крадучись, обходя пятна фонарей теневыми сторонами; но передумал, вернулся от калитки.

Вернулась и она. С бутылкой вина. Повозившись с пробкой, вилкой протолкнула ее, облилась брызгами, но тут же из горлышка приложилась и села на подоконник. Она часто запрокидывала бутылку. Наконец, замерла, закрыв глаза. И тут ее стошнило.

Я отпал от окуляра, вышел на улицу, спустился к автостанции, купил вина и приложился к бутылке, как горнист к побудке.

Ночью вокруг меня плясали какие-то люди, красная карлица, с белым огромным бантом, тянула больно за руку играть в бильярд, петь хором, я убегал от них, потом пил с каким-то факиром на брудершафт, держал с ним пари, вставал на руки на перилах моста, падал в бетонный желоб водостока — и там красная карлица, оседлав мой пах, громко била меня по щекам, — а когда я очнулся, куда-то пропала, и после я шел и шел, и земля стелилась, мягко падала на грудь, или меня неудержимо тошнило, будто я только что слез с бешенной карусели…

Утром я проснулся в спасательной шлюпке, без весел, в море, в километре от пляжа санатория «Днепр».

Наконец я сумел выйти к ее дому и обследовать маршрут выгула.

Я едва узнавал местность, обкорнанную преломленьем, обрывками, урезами изученную в трубе. Но сориентировался, и стало ясно, что дом Изольды — как раз и есть этот двухэтажный коттедж, развалюха, ушедшая под мостки, перекинутые над изломом подпорной стенки, огибавшей гигантский, невиданный тополь. Внизу шел обводной желоб водостока, чуть в стороне, взятые в условный скверик, стояли две скамьи и потешный заколоченный ларек, с вывеской «Якiсть». Дивясь могучим тополем-гигантом, старательно, как ископаемое, обойденным, обведенным опалубкой и потоками бетона — тополь дерево рыхлое и редко, на излом изведенный борьбой с собственной массой, доживает до таких масштабов, — я присел на скамейку.

Дом находился в аварийном состоянии. Окна первого этажа были закрыты ставнями, косая трещина с угла упиралась в несущую балку, короста штукатурки, где отслоившись, где обсыпавшись, обнажала обрешетку. Заглохший садик вокруг был обнесен проволочной оградой, расколотые асбестовые трубы поддерживали тяжелый, волной заваливающийся в обе стороны, бурливший поток плюща, полонившего рабицу.

Я откупорил портвейн. Сделал два протяжных глотка, подождал, когда опьянение разметит мозг на просторные квадраты, хлебнул еще, стукнул бутылку на парапет — и полез на тополь, стремясь заглянуть в окна. Вскочил на перила, перехватился на ветку, подтянулся, выжал, схватился, вскарабкался, подтянулся, выжал, обогнул с перехватом, дотянулся, прыгнул, обжал, подтянулся, обжал, и т. д. Вскоре понял, что тополь огромен как город. Обломанные ветки кое-где были унизаны изумрудными свежевылупившимися цикадами, попадались дупла с глазастыми геккончиками, вспархивающими горлинками, мной пересекались магистрали короедов, похожих на осколки дагерротипов Млечного пути, встречались крылатые наездники, — вспугнутые, напряженные в дугу, они, трепеща, дергались застрявшим в коре суставчатым хвостом-пикой. Я полз по тополю как муравей по «медвежьей дудке». Изредка посматривал вниз, едва удерживая от продвиженья в паху мгновенный конус падения.

Окна были открыты. Она спала лицом вниз, подмяв под живот подушку. Раскаленная до прозрачности нагота, тихо сияя в глубине комнаты, проплыла мимо, опустилась, скрылась.

Постепенно я оказался выше крыши.

Крона тополя огромным самостоятельным царством лепетала вверху, дребезжа матовым серебром изнанки, темным верхним глянцем.

Желобки черепицы, выцветшей, поколотой, повсеместно выбившейся из строя кладки, пропускали пучки сухой травы, обнажали кое-где стропила, птичьи ходы.

Я было собрался спускаться, как вдруг услыхал запах табачного дыма. Она выбралась на подоконник и теперь я видел ее бедро, колено, руку, отводящую в сторону сигарету, нитку дыма, курчавящуюся, прежде чем распуститься в воздух.

Обмирая от близости, не смея пошевелиться, я обнимал теплый гладкий ствол, от напряженья рук теряя постепенно его объем, ускользая вниз по сантиметру, все быстрей, соображая, что наступит прежде: спасительный сук под стопой, или увеличивающаяся толщина тополя выдавит из обжима, с опоры, и скользну вниз, главное сгруппироваться, войти в кувырок…

Я поравнялся с окном в тот момент, когда услыхал шум воды, стук двери.

Громовой лай, от которого дрогнули ребра, чуть не сорвал меня с дерева, — и я был таков, успев схватить с парапета початую бутылку.

Не спеша, уверенный в своей невидимости, обогнул дом и подошел к сапожной будке.

Я вдохнул запах ваксы, окинул богатство шнурков, жестяных круглых коробочек, разноцветных щеток, строй колодок, металлических и деревянных, гирлянду «молний», зонтичных спиц, обрезков болоньевой ткани, собранных в пестрые пучки, прихваченные бельевыми прищепками.

Сапожник — седой, с мальчишеским сложением, в черной рубахе, тюбетейке, облаченный как в латы, под горло, клеенчатым фартуком, орудуя цыганской иглой, со скрипом подтягивал дратву, постукивал по свежему шву молоточком — латал кожаный мяч.

Отдыхающие, уморенные солнцем, купаньем, обедом, в обнимку с надувными кругами, матрасами, пляжными зонтами, с сумками через плечо, препоясанные газовыми шалями, полотенцами, вихляя филеями, шаркая сланцами, едва плелись по тротуару теневой стороны. Солнечные мягкие пятна и мозаика листвы обтекали их лица, волосы, кожу. Стукнув калиткой, они вешали мокрое белье на веревки и шлепали по направлению к кроватям.

Отдышавшись, я встал в сторонке и вытащил зубами пробку. Хлебнул.

Старик мельком глянул, выругался и достал из-под табуретки граненый стакан. Дунул в донце, протянул.

— А вам? — спросил я, принимая.

— При исполнении, — подмигнул старик.

Налил до краев и, обнаружив, что страшно дрожат руки, быстро понес к губам, расплескал, выпил. Налил остаток, протянул старику.

Зажав в зубах нитку, подтягивая пассатижами иглу, сапожник мотнул головой, — и я снова выпил.

— Извините, — спросил я, покачнувшись. — Интересуюсь. В том доме кто живет?

Скоро я сидел на скамейке и забивал с ладони козеножку, обильно рассыпая по голым коленям крошки. Наконец, прикурил, с легким треском зашлась, и затяжка обожгла дыха́лку.

В который раз к ларьку, за которым я примостился, кто-то подходил или подъезжала машина, кто-то обязательно стучал в жалюзи, потом в дверь, и кричал:

— Тань, а Тань?

После чего шел ко мне. Интересовался:

— Слышь, Татьяну не видел? Не была, нет?

Я уж хотел что-то в следующий раз соврать про Татьяну, но тут трава пробила, и спазма швырнула меня за скамью, к оврагу, опорожняя от портвейна.

Только проблевавшись, я смог понять то, что сказал мне сапожник. Что тут в Мисхоре нынче полно москвичей, за бесценок покупают дома, но больше квартиры, и вот прошлым летом купил этот заброшенный дом какой-то человек, немолодой, полтинник есть точно, приезжал сюда с ней, вроде с дочкой, красавица какая, собака была, и парнишка еще с ними лет двенадцати, прибыли на машине. Вот здесь ставил — здоро-овая такая, вроде американская, в кино такую видел, под самую будку подкатывал, да я-то чего, я не против, лишь бы людям где проход был. Почему знаю? Видел их часто, я ему еще кроссовки починял, один каши просил. Почему страшно? Собака как собака, большая только, на всю дурь мозгов не хватит, это верно. Так вот прошлый год побыли месяц, да пропали, — а этой весной, еще в конце марта, смотрю — он вдруг привозит ее и собаку. Ну, значит, привез, ночь одну машина постояла, и после не видал я его. Зато она тут как-то проходила мимо, поздоровалась. Я как глянул на нее, аж заплакал: «Дочка, что с тобой случилось?» «Обожглась дедушка, вот так-то. Хорошо еще жива осталась». Я говорю, конечно, что ж поделать, ничего, с лица воду не пить. Ну, пошла она, вот и разминулись. Гляжу ей вслед, фигурка легкая, длинноногая девчушка, красоты неписанной, — а у самого сердце болит, за что так.

Хорошо, но что она будет делать, когда кончатся деньги? Что мог я ей предложить? Взять с собой? Предложить — что? Себя — вместо Него? На фиг я ей нужен. Она смята, порушена, от нее ничего не осталось. Но как раз это — мой шанс. Быть с ней? Что это значит — быть с ней? Слиться, влиться, стать? Что это сейчас кипит во мне?! Героическая жалость? Страсть? Невозможность сжимает мое будущее в точку.

XXVIII

Ночью снилось, что пространство дернулось, мягко качнулось и остановилось, — мол, вот уже приехал, нужно выходить. Однако, долго не могу встать, отня