К нам подошел человек и попросил посторожить одежду.
Она спохватилась: надо выгулять и накормить собаку.
Мы дождались, когда у берега снова покажется поплавком голова пловца, и встали.
Дервиш напористо вынес ее из калитки и припал к забору.
Белый вихрь стал, волна желания накрыла меня с головой, подхватила, понесла.
Дервиш повлек нас по переулкам.
Она успела схватить меня за локоть. Властные рывки волкодава передавались через ее тело. Это было необычайное ощущение.
В своем рысканье Дервиш был неистов. Он несся сломя голову по всему поселку, набрасывал петли на пустырь, вокруг котельной, поднимался в переулок, замирал — и вновь устремлялся, забирая то вниз, то вверх, то по прямой рвался к нижней дороге.
Натягивая поводок всем упором инерции, мы лишь слышали хриплое дыханье, преодолевавшее строгий ошейник, и как когти волкодава, клацая, царапают асфальт.
Прохожие, столкнувшись в темноте с белой зверюгой, шарахались в стороны. Мы слышали ругань и визг. Сетка с молоком болталась, как праща.
Задыхаясь от быстрого шага, разогнанного урывками перебежек, спустились к пляжу, поднялись (я растянулся на лестнице и после догонял), ускорились до ротонды, испугали подростков, целовавшихся у парапета, и только тогда вернулись к фуникулеру.
Она не пыталась одернуть пса, хлестнуть поводком по морде, прикрикнуть. Сложное ощущение владело мной, возбужденное ее передавшимся трепетом.
За все время этой околесицы — за все то время, когда мы с ней мчались, рука об руку, сталкиваясь и соединяясь, сопротивляясь и подчиняясь, слаженно, как одно тело — она не проронила ни звука. Только с силой выдыхала от напряжения, постанывала сквозь зубы.
На площадке у фуникулера сорвала с запястья петлю — и поводок, обжигая ладони, вырвался у меня из рук. Пес белой громадой, жутко белеющим в сумерках строем мышц исчез среди деревьев, зарослями взбегавших по склону.
Она вскрикнула, кинулась за ним, но развернулась, крутанулась на месте и, закусив запястье, заревела от бессильной ярости.
Я обнял ее.
Потом мы сели на скамейку, и она все рассказала.
Оказывается. Вчера в Москве погиб хозяин Дервиша. Менты убили. Не договорились. Сегодня пес чуть не разнес весь дом. С ним невозможно сладить.
Послышалась песня, шум, разгоряченная компания сошла с фуникулера. Три женских голоса стройно выпевали: «Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить, с нашим атаманом не приходится тужить… с нашим атаманом любо голову сложить…» Компания вышла на дорогу, а к нам подошел парень, провожавший их. Он имел вид непринужденный:
— Ребят, на горку прокатиться не желаете? Двадцатка с носа.
Она отвернулась. Я кивнул:
— Подумаем, командир.
— Работаем 25 часов в сутки. Прошу учесть, — парень сплюнул, бросил сыпанувший искрами окурок и, пошаркивая пляжными шлепанцами, двинулся обратно на станцию.
Колба фонаря, под которым мы сидели, была разбита, мелкие осколки блестели, хрустели под подошвами, дуговой сердечник тускло поливал ультрафиолетом. Ногти, рубашка, ее платье, обертка мороженого возле урны — флуоресцировали голубизной.
Я стал целовать ее, она отвечала, и всем телом я ощутил ее дрожь, губы впитывали ее учащенное, прерывистое дыханье — и уже не замирали от нечаянного прикосновения стянутой, твердой раневой ткани, и ладонь внимала ее гладкой как вода коже. Длилась эта мука бесконечно.
Наконец, чтобы не сгореть, я отстранился.
И вдруг ее взор прояснился. Она смотрела поверх моего плеча — и прежде чем зрачки дрогнули блесткой, прежде чем в них покатился углом серый шар, я почуял движение воздуха за спиной — и, мертвея, теряя ее взгляд, обернулся.
Пересекая площадку, Дервиш несся, вскидывая парно лапы, нижняя губа трепалась от напора, верхняя открывала оскал, черные зенки были потушены. Я вырвал из кармана ракетницу, но тело смекнуло, что с предохранителя снять не успею — и по правилам пенальти стал падать, зачем-то вбрасывая рукой сетку с молоком. Поводок, вторя скачкам, стелился волнами. Прыжок был точным, но я успел. Дервиш рефлексивно хватанул пакеты, молоко полыхнуло — и волкодав, словно бы еще в воздухе, занеся задние ноги и выбросив вперед передние, дав всем телом судорожную волну, упруго как хлыст развернулся, черно-алая пасть в капельных гроздях мотнула сетку — и, выпустив рукоятку, я встретил его обеими руками.
Сумел одной рукой схватиться за ошейник и переправить себя вниз, под его прыжок. Выскользнул из-под туши, выпростал ноги, завалился и рухнул коленом на хребет, изо всех сил натягивая ошейник. Левой рукой вывернул, заломил лапу, лишая упора. Дервиш замер. Потом что-то хрустнуло, и пес затрясся, рванулся, я опрокинулся — и, отводя руками клацающую пасть, два раза ткнул его мордой в асфальт, перекатился с ним через спину. Ударяя, ища лапой опору, полоснул по груди. Во второй раз мне удалось перекинуть ногу и закатиться, осесть ему на спину, ногой выбивая заднюю лапу, не давая опоры выскочить из-под меня — и снова натянул ошейник на удушенье. Волкодав хрипел, но я понимал, что вся моя возня для него припарки, сил у него больше, мне ему хребет не переломить. Остервенело и потом монотонно я бил его кулаком по морде, по глазам, ушам, носу. Затекла рука, плечо зашлось дрожью и стало слабеть. Рванулся со стоном, мотнул головой. Она стояла ровно. Ее внимательный взгляд убил.
Захват слабел, локоть разгибался, я понимал, что сейчас волкодав вывернется и сначала перекусит мне руку.
Присела на корточки, Дервиш дернулся, выламывая мне пальцы. Отщелкнула предохранитель и, держа двумя руками, вложила ствол, клыки ляскнули о метал.
Чуя, что агония может перемолоть и меня, я держал до последнего. Дервиш дернулся в последний раз — и, оглушенный могучей смертью зверя, я застыл, опускаясь в темноту, не в силах двинуться.
Она разжала мне пальцы. Потянула, усадила на скамью.
Тишина, насквозь раскаченная цикадами, звенела в ушах.
Она стояла на коленях, гладила Дервиша по морде, чуть раскачивалась, улыбалась, что-то шептала, слезы текли по ее изуродованному лицу.
— Тоже мне, сторож… — услышал я.
За деревьями по дороге шли, орали, смеялись, вспыхивали потасовками группы подростков.
Она подсела ко мне. Кивнула:
— Пойдем, похороним собачку.
Вернулась от станции вместе с этим парнем в шлепанцах. Он был пьян.
Сначала прянул, потом всмотрелся, присвистнул, рядом присел.
— Та, я бачу, сытно песик кушал…
Он взял волкодава за задние ноги, крякнул, с трудом сдернул с места, рывками поволок к станции.
Я тупо смотрел. Вдруг вскочил, оттолкнул парня, рванул тушу на себя, на колено, пробуя подлезть, перекинуть.
— Да, погодь ты, пособлю, — парень, кряхтя и матерясь, помог мне втянуть пса на горб.
Шатаясь, расставив ноги, я поднялся с третьей попытки. Белеющее здание станции закачалось мне навстречу.
Я шел с этим вонючим, жарким грузом — я протискивался сквозь теснину его мышц: и каждый мой шаг погружал меня все глубже в землю.
Я завалил пса в проем распахнутой дверцы, сам рухнул сверху.
Оранжевые барабаны, с мощными тросами, были сравнимы размером с кабинкой. Толстенные демпферные пружины подпирали буфера.
Спрятав деньги, парень решил ознакомить нас с инструктажем:
— Итак, дамы и господа, командир ракетной дороги Мисхор — Ай-Петри приветствует вас на борту одного из своих лучших лайнеров. Посредством почти вертикального перелета вам предстоит подняться на обалденную высоту 1234 метра, длина пути составит два километра двести метров, — начал он с привычной забубенностью, но вдруг осекся. — Короче, наверху не баловать. Если станете, не орите, не трепыхайтесь, любуйтесь звездами. Утром сниму. За дополнительную плату. Шутка, — зевая, парень зашел в застекленную кабинку, махнул рукой и со стуком опрокинул один за другим три рубильника.
Барабаны зашуршали, светлая станция ушла вниз, показались фонари на дороге, потом огни пансионатов, блеск моря — и ночь поглотила нас.
Промежуточную станцию у Верхней дороги миновали без остановки.
От мачты к мачте кабинка шла над лесистым склоном. Деревья, каменистые овраги были залиты лунным светом. Огни поселка поплыли вниз, и одновременно дрожащей массой стали всходить огни Большой Ялты.
Она сидела с прямой спиной, положив ладони на колени, молчала.
Постепенно перепад высоты стал значительно резче. Теперь мы ползли с уступа на уступ, почти вертикально.
Внезапно она заходится рыданиями, ее не удержать, ее колотит навзрыд.
Она открывает дверцу и ожесточенно пытается вытолкнуть, сдвинуть с места труп собаки.
Я помогаю ей, распластавшись по полу, упираясь ногами в борта. Луна блестит в остановившихся глазах Дервиша, блестит оскал, от него воняет паленым мясом.
Наконец, зверь соскальзывает.
Луна озаряет стену горы, паруса скал, уступы. Высокое море блестит волчьей шкурой. Холм блеска подымается застывшей рябью в космос.
Она смотрит мне в глаза, и полдень разгорается в солнечном сплетении.
Кабинка вползает в тень скалы.
Ее губы, руки, язык сокрушают мое тело.
— Ты не забудешь меня, правда? Не забудешь?
И вдруг отрывается, опрокидывается вниз.
Я не успеваю ничего разглядеть, кроме исчезнувшей мертвой птицы.
Падаю на колени над краем.
Кажется, что кабинка неподвижна. Такая темень, так далеко колышутся огни.
Вверху по тросам повизгивает подвеска.
22 марта 2005 г.
ДЕНЬ У МОРЯ
Там за пригорком в серебре
клинком при шаге блещет бухта
(палаш из ножен ночи будто),
где субмарину в сентябре
сорок четвертого торпеда
вспорола с лету. — Так от деда
в кофейне слышал я вчера.
Затем и прибыл вдруг сюда.
Из любопытства. Ночью. Чтобы
кефаль на зорьке половить.
Опробовать насчет купанья воды.
И, может быть, местечко полюбить.