Напрягая последние силы, Айвангу переполз лунную тень от Сэнлуна и облегченно вздохнул: отсюда уже рукой подать до селения. Пешком идешь – не успеешь вспотеть, а на собачьей упряжке едва успеешь выкурить трубку…
Айвангу вполз на торос и глянул в черноту горизонта. Будто мелькнул огонек, и сразу стало жарко, под малахаем волосы взмокли. Ослабшие мускулы налились новой силой, и Айвангу быстро соскользнул с тороса. Упираясь руками в рваных рукавицах в плотный снег, он подтягивал непослушное тело с одеревеневшими ногами. Огонек больше не показывался: кто станет понапрасну жечь лампу в глубокую ночь?.. Хотя, как водится исстари, когда охотник запаздывает до темноты, в сенях его яранги зажигают светильник – кусочек мха в нерпичьем жиру. В яранге Кавье, наверно, понадеются, что огонь зажгут в сенях у Сэйвытэгина, а Сэйвытэгин подумает наоборот. Даже если и горит такой светильник, его отсюда невозможно увидеть: далеко, а кроме того, яранги в Тэпкэне входами обращены на запад: как же с восточной стороны увидишь слабый огонек?
Вот если бы зажгли огонь на маяке… Луч там острый, пронзительный, пробивает толщу тумана. Но маяк светит только летом, когда через пролив идут большие пароходы. Красный веселый домик стоит на холме, откуда охотники высматривают моржей и китов. Его поставили в прошлом году, в год гибели «Челюскина». Айвангу тоже таскал бревна. Все радовались новому красному домику, но Кавье плюнул в эту радость, заявив, что морские звери, испугавшись яркого луча, оставят этот берег. Многие поверили его словам: кто знает, все ли новое хорошо? Ведь было такое: американская шхуна расстреляла лежбище у Инчоунского мыса, и моржи три года избегали выползать на отмель. Кто-то предложил сжечь маяк. Белов, узнав об этом, собрал стариков, уважаемых охотников и долго говорил с ними. Прошел год, маяк стоит, и моржи идут прежней дорогой, не боясь скользящего по волнам луча. Кавье, правда, продолжает утверждать, что моржей стало меньше, но это, наверно, по привычке: все старые люди говорят, что раньше всего было больше…
Отгоняя страх, Айвангу старался думать о посторонних вещах. Он перебирал в памяти свою недолгую жизнь с того мгновения, когда начал себя помнить. Первые впечатления о мире были отрывочные и причудливые. Порой от них в мозгу отпечатывалась лишь неясная тень. Вот Айвангу видит себя посреди яранги. В углу горит костер, трещит плавник, и сквозь голубой дым доносится запах варева – в большом закопченном котле варятся утки. Первые утки этого года, добытые на косе у пролива Пильхын.
Почему-то большинство воспоминаний у Айвангу связаны с едой: сладкий вкус американской патоки, комок слипшихся конфет, моржовое мясо в густом бульоне, холодные тюленьи ласты… Не менее выпукло вспоминались и болезни, которыми переболел Айвангу. Белый лохматый щенок тычется мокрым холодным носом в разгоряченное тело мальчика. Айвангу отряхивается над ним, смахивая с себя болезнь. Рядом стоит Росхинаут и шевелит губами без голоса. Айвангу напрягает слух и, наконец, ловит обрывки чужих слов, разговор людей другого берега, откуда родом его мать. Непонятные слова кажутся значительными, они полны неведомой силы, и мальчик чувствует облегчение.
Великая болезнь, посетившая Чукотское побережье Ледовитого океана в 1925 году, не прошла мимо Тэпкэна. Болезнь везли рэквэны, крохотные человечки, на малюсеньких нартах с собачками величиной с муху. Расстояние в несколько человеческих шагов они проезжали за целый день. Вот почему путешествие по Тэпкэну заняло у них месяц и стоило тэпкэнцам многих человеческих жизней. Впервые тогда Айвангу лечился одновременно и у доктора в белом халате и у щенка. Может быть, оттого Айвангу и выжил?
Айвангу вспомнил, что все последние годы были заполнены разговорами о новой жизни. Когда он впервые вошел в школу, его встретили словами о новой жизни. Со словами о новой жизни вышла чукотская девушка Кымынэ за русского милиционера Гаврина и переселилась к нему в тюрьму – домик в одну тесную комнату.
Тюрьму построили рядом с райисполкомом и сказали, что туда будут сажать преступников. Деревянный домик был лучше самой богатой яранги, и люди недоумевали: какое же наказание – жить в таком домике? Многие женщины завидовали Кымынэ: она поселилась в настоящем доме! Айвангу тоже бывал в домике-тюрьме, прикладывал свои ладони к теплой кирпичной печке…
Что такое? Лед теплый? Словно печка. И даже шершавость чувствуется… Не сон ли это? Может быть, ничего и не было? Не проваливались ноги в ледяную воду, и все приснилось? Тепло… Тепло…
Айвангу нашли на рассвете. Он лежал, припорошенный снегом, в двух километрах от Тэпкэна. Легкий пар от дыхания подсказал людям, что человек еще жив. Айвангу с трудом разлепил ресницы, скованные инеем, скользнул взглядом по лицам охотников и произнес слабым, но отчетливым голосом:
– Я буду жить!
Под утро гаснет жирник. Маленький огонек вдруг исчезает. Глаза понапрасну ищут его в непроглядной, дрожащей от храпа темноте. Айвангу зовет сон. Усталость наливает свинцом веки, туманит голову, и вдруг жгучий луч болью пронзает ноги, будто в них ткнули раскаленным металлическим шомполом и медленно его поворачивают. Айвангу вскрикивает, стонет.
Терпеть сил нет. Он приподнимает полог и высовывает голову наружу. Морозный воздух вливается в горло, как студеная речная вода.
– Кто пустил холод? Кха, кха, – слышит Айвангу голос и кашель Кавье.
– Больно мне, – говорит Айвангу.
– По глупости болеешь – терпи, – жестоко отзывается Кавье. – Молча не терпишь – иди в ярангу родителей. Мне надо выспаться, чтобы идти на охоту, а ты стонешь, спать не даешь… Не добуду нерпу – что будешь есть? Да и твои родичи не откажутся от куска свежей нерпятины… Кха, кха!
Кавье зажигает трубку и долго хрипит чубуком. Трубка давно погасла, а хрип все слышен. Теперь уже в глотке Кавье.
Просыпается Раулена. Она теперь спит отдельно от Айвангу. «Болен человек, зачем стеснять его», – сказал Кавье, когда Раулена по обыкновению собралась лечь рядом с Айвангу. Девушка послушно отодвинулась от парня и легла у меховой стенки полога.
С того дня, как охотники нашли обессилевшего, не способного уже двигаться Айвангу, прошли только сутки, но ему кажется, больше, может быть уже месяц, тянется его болеань. Ноги опухли и почернели, как застарелая моржовая кожа.
Раулена перешагивает в темноте через Айвангу и подходит к жирнику. Она шарит спички, зажигает пропитанную жиром полосну мха, вешает над пламенем блестящий от сальной копоти пузатенький чайник.
Ворочается и просыпается жена Кавье – Вэльвунэ. Отбросив одеяло, она садится на оленьей постели, откидывает назад спутанные черные волосы с застрявшими в них белыми оленьими шерстинками и кидает быстрый взгляд на Айвангу: здесь ли еще этот парень с отмороженными ногами, который хотел жениться на ее дочери? Теперь он, конечно, не смеет и думать об этом… Но не выгонишь же больного человека, даже если яранга родителей в этом же селении.
Вэльвунэ одевается и выходит в сени. Она отпихивает от двери кладовой собак и громко ругается:
– Дармоеды! Разлеглись тут! Только жрать и спать умеют!
Она кричит очень громко – в пологе слышно каждое ее слово.
Вэльвунэ считается в Тэпкэне вздорной и глупой, и все же женщины селения заискивают перед ней – не бывает дня, чтобы ее муж Кавье вернулся с моря с пустыми руками. А когда в зимнюю стужу кончается жир, и гаснет теплый желтый язычок пламени, и дети начинают мерзнуть и хныкать, никакая гордость не удержит женщину в собственном холодном пологе. Ходят чаще всего к Вэльвунэ, хотя она и неопрятна, жить толково не умеет и (но об этом говорили шепотом) родить смогла только одно дитя – да и то девочку.
Вэльвунэ вносит утреннюю еду – мороженое мясо, куски прессованного квашенного с осени листа – и все это раскладывает на деревянном блюде – кэмэны. Тем временем вскипает чайник.
– Подвинься к еде, не притворяйся, – говорит Кавье. – Вижу, что не спишь, веки дрожат.
Айвангу чувствует, как краска заливает лицо. Он переворачивается на другой бок и неправдоподобно усердно храпит.
Кавье подло хихикает, ему вторит Вэльвунэ. От ярости Айвангу готов сбросить с себя меховое одеяло и вскочить, Но ноги… Они теперь у него черные, чужие… Кто это щекочет лицо? Волосы оленьего одеяла или теплые слезы бессилия и отчаяния? Айвангу беззвучно плачет.
– Помрет, это я точно знаю, – говорит Кавье с плотно набитым ртом… – Когда такая чернота – значит, почернела кровь, негодная для жизни стала.
– Неужто нет никакого спасения? – с притворным ужасом спрашивает Вэльвунэ.
– Только отрезать ноги, – спокойно отвечает Кавье. – В Нуукэне эскимос живет. Отморозил ноги, кровь испортилась, стала к сердцу подбираться, он взял да и обрезал почерневшие пальцы вместе с испорченной кровью и отдал сожрать собакам.
– Кыкэ вынэ вай! – теперь уже по-настоящему ужасается Вэльвунэ. – Так сам и отрезал?
– Я не видел, как он это делал, а самого Кикмисука знаю. Безногий ползает, – говорит Кавье, с хрустом разгрызая мерзлый кусок мяса.
– Бедняга! Вот жена у него несчастная! – причитает Вэльвунэ, искоса поглядывая на Раулену.
– Жена от него ушла. Как жить с обломком человека? – продолжает Кавье. – Теперь Кикмисук сказочки рассказывает, на потеху людям служит. Жалкая судьба!
Айвангу глубоко зарывается в шкуры, но вздрагивающие плечи выдают его плач. Раулена накидывает на него еще одну шкуру. Обессиленный бессонной ночью, он погружается в тяжелый сон, часто просыпаясь от страшных сновидений.
Айвангу проснулся как от толчка. В пологе никого не было – горел только жирник да в отдушину для свежего воздуха гляделся синий зимний день. Айвангу насторожился. Раулена что-то говорила матери. Опять о нем.
– Чужой он мне стал… Как морж, лежит и стонет.
«И она тоже…» – Айвангу не сдержался, от боли и обиды застонал.
– Проснулся? – тотчас откликнулась Раулена и всунула голову в спальное помещение. – Хочешь есть? Я тебе сварила нерпятины.