Айвазовский — страница 15 из 61

— И вовсе не русалки, а служитель из Большого театра принес… — вмешался с полным ртом академический служитель. — Я ихнюю форму знаю…

— Какая разница, кто! Главное — мы идем завтра на «Сильфиду»! — воскликнул Штернберг.

Как ни старались Гайвазовский, Штернберг, Ставассер, Рамазанов, Кудинов и Сократ Воробьев держаться независимо, но они чувствовали себя неловко, сидя в четвертом ряду партера. Кругом сверкали мундиры, сияли звезды и ордена.

— Нет, братцы, только ундины и феи своим волшебством перенесли нас сюда. Наши профессора и те сзади сидят, — возбужденно шептал Штернберг. — Чудеса!..

Занавес стал медленно подниматься.

Тальони-Сильфида стояла на коленях возле спящего Джемса. Ее прозрачные радужные крылья трепетали. Но вот она встает, приподнялась и запорхала в радостном танце вокруг любимого. Общий вздох изумления пронесся по театру. В волнах белого газа над сценой парило словно неподвластное силе земного тяготения эфирное существо.

Гайвазовский весь подался вперед. Как дивно слились воедино музыка флейт и гобоев и это видение, танцующее в голубоватом луче!.. Уже исчезла в пламени камина Сильфида, на сцене остались Джемс с невестой, а ему все еще слышится шелест невидимых крыльев…

Ворвались свадебные гости — пастухи. Они наигрывают на свирелях и волынках дикие плясовые мотивы. Но снова в этот странный мотив скрипки вплетают воздушную мелодию Сильфиды. Из стены появляется белая девичья фигура с протянутыми к Джемсу руками и исчезает…

…Ветер проносится по сцене, распахивается окно, на окне Сильфида. Как грустна эта нежная белая девушка, она боится потерять любимого, ее движения сливаются со звуками сладостной, рыдающей кантилены.

…Джемс танцует с невестой. Он и она в темно-красных костюмах. И вдруг появляется, словно белое облачко, Сильфида. Проскальзывая между Джемсом и Эффи, она расстраивает их танец…

…А сколько ликования в ней, когда она приводит любимого в свое царство! Из темноты вдоль белого ряда своих сестер она вылетает в ликующем прыжке, опускается и снова взлетает. Всего несколько прыжков переносят ее через огромную сцену… И какая утонченная грация, какое трогательное девичье кокетство в ее движениях, когда она под игривую мелодию скрипок хочет получить от Джемса шарф…

3. Наваринский бой. 1848.
4. Утро на берегу залива. 1853

…И вот она умирает в мрачном скалистом лесу. Вырванные колдовской силой, отпадают легкие радужные крылья. Сколько трагической красоты в ее последнем взгляде, брошенном на крылья. Ее медленная воздушная смерть подобна агонии белой прекрасной лилии…

Театр гремел овациями. Вопреки правилам, впервые в петербургском Большом театре аплодировали дамы. Тальони вызывали десять раз. Вместе с ней выходил на вызовы старик небольшого роста, ее отец — Филипп Тальони, постановщик «Сильфиды».

— Поспешим к артистическому подъезду, взглянем еще раз на волшебницу!.. — Штернберг увлек за собой товарищей.

Им удалось пробиться в первые ряды балетоманов, ожидавших выхода великой балерины. Когда Тальони под руку с отцом стала спускаться с крыльца, толпа с криками кинулась ей навстречу. Её узнали, хотя на лицо была опущена вуаль.

— Тише, господа! Вы собьете с ног госпожу Тальони! — закричал Гайвазовский.

Академисты взялись за руки и образовали заслон, и под этой защитой Тальони быстро прошла к карете. Уже сидя в карете, она высунулась в окно и позвала: «Мсье Гайвазовский!.. Возьмите…» Протянулась тонкая рука с несколькими розами. Из-под откинутой вуали Гайвазовскому улыбалось милое лицо с неправильными чертами. Карета умчалась, а он стоял, ошеломленный, с белыми розами в руке. Балетоманы с изумлением наводили лорнеты на юношу, которому «божественная Тальони» подарила цветы.

— Сто рублей за одну розу, молодой человек!.. — дрожащая старческая рука протянула Гайвазовскому пачку ассигнаций.

— Подите прочь, сударь! — Штернберг оттолкнул старого балетомана. — Да что же ты молчишь, Гайвазовский, объясни хоть что-нибудь!..

Гайвазовский счастливо улыбался:

— Выходит, третьего дня меня чуть не задавил экипаж самой Сильфиды…

Последний год в академии

Весь 1837 год прошел для Гайвазовского в напряженном труде и раздумьях. То был год прощания с ученичеством. Гайвазовский овладел искусством своих учителей. Занятия и беседы с Брюлловым, Воробьевым принесли свои плоды. Он становился мастером. Общение с Пушкиным и Глинкой настроило его ум торжественно. Гайвазовский запомнил наставление Пушкина: «Прекрасное должно быть величаво».

Но ведь одинаково величавы и стройные военные парады на Марсовом поле, и опера «Иван Сусанин», и «Капитанская дочка» — Пушкина — так размышлял долгими вечерами двадцатилетний академист. Его юное сердце живо откликалось на проявления добра и зла, справедливости и несправедливости, правды и лжи. Но, оказывается, мало обладать честным и горячим сердцем. Надо еще уметь во всем самому разобраться.

В доме Оленина все с умилением повторяли строки Жуковского:

Рай — смиренным воздаянье,

Ад — бунтующим сердцам.

Гайвазовский высоко ценил и чтил Алексея Николаевича Оленина и Василия Андреевича Жуковского. Но как же тогда Пушкин и его «Капитанская дочка»? Ведь там вовсе не призыв к смирению, а правдивое изображение бунтующих мужиков, желавших одного — воли. Разве можно за это грозить им адскими муками? И как же тогда пушкинский «Пророк»? Его Гайвазовский полюбил давно. Стихи эти пламенели таким же огнем, как «Последний день Помпеи». Брюллов после смерти Пушкина часто теперь перечитывал его произведения и особенно восхищался «Пророком».

Карл Павлович говорил Гайвазовскому и Штернбергу, что Пушкин осветил «Пророком» путь поэтам и художникам. Стоя посреди мастерской, Брюллов декламировал:

И он мне грудь рассек мечом,

И сердце трепетное вынул,

И угль, пылающий огнем,

Во грудь отверстую во двинул.

Тут он делал маленькую паузу и плотнее запахивал пылающий алым цветом халат. И заканчивал декламацию с необыкновенной силой:

Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей.

В такие вечера Гайвазовский постигал, что искусство — это не смирение, не спокойное созерцание жизни, а действие.

Теперь он часто уезжал в Кронштадт и подолгу глядел на море. Особенно любил наблюдать приближение бури, когда море было живое, сильное. Оно яростно вздымалось, словно хотело сбросить с себя тяжелые цепи. Душа юного художника сливалась с рокотом волн. В бунтующем море для Гайвазовского заключалось все: гений Пушкина, Брюллова, Глинки.

С такими думами и чувствами он приступил к картине «Берег моря ночью». В изображении ночного неба и проглянувшей сквозь облака луны пригодились уроки Воробьева. А все остальное в картине было свое. Гайвазовский повествовал зрителю о поднявшемся ветре, предвещающем близкую бурю. Волны шумели и устремлялись к берегу. Сильнее закачались корабли и лодки. Свежо и тревожно становилось вокруг. Юноша-романтик, жаждущий свободы, стоит на самом берегу, протягивая вперед руки, и приветствует бунт моря.

Гайвазовский принес картину к Брюллову. Профессор долго стоял перед ней и молчал. Потом повернулся к бывшему ученику, теперь уже мастеру, и, указывая на фигуру юноши, в раздумье произнес:

Исчез, оплаканный свободой,

Оставя миру свой венец.

Шуми, взволнуйся непогодой:

Он был, о море, твой певец.

Брюллов понял — это первая дань Гайвазовского памяти Пушкина. Это пока не образ великого поэта. К изображению его художник еще долго не приступит. Но это неведомый юный поэт, славящий стихами надвигающийся шторм. Юноша на картине — современник Пушкина, Лермонтова, Брюллова, Глинки, Гайвазовского.

В том же году Гайвазовский написал еще несколько марин. Они изображали заходящее солнце на море, освещенные солнцем корабли, момент пожара на корабле ночью, кораблекрушения, корабли в Кронштадте. Двадцатилетний юноша еще числился учеником Академии, но его картины свидетельствовали, что он не уступает известным маринистам своего времени.

Карл Павлович Брюллов высказался за сокращение на два года срока обучения Гайвазовского в Академии и за предоставление ему возможности самостоятельно работать. В сентябре Гайвазовский получил за успехи в живописи морских видов золотую медаль первой степени. Это давало ему право отправиться за границу для усовершенствования в живописи. Но совет Академии художеств решил:

«…Принимая во внимание, что Гайвазовскому полезнее было бы прежде сего отправления года два писать с натуры морские виды в России и особенно в южной ее части, состоя под особым наблюдением Академии, положил послать его на два лета в Крым, с тем, чтобы на зиму он возвращался в Академию и давал отчет в своих летних трудах, а зимнее время проводил в занятии рисованием в натурном классе…»

Настал 1838 год.

Гайвазовский в календаре давно отметил день своего отъезда. Начались сборы в дорогу. С особой любовью он выбирал подарки матери, отцу, старшему брату, друзьям детства. Петербург стал уже невмоготу, и сердце рвется домой, к близким, к родному Черному морю.

Наконец в академической канцелярии ему выдают билет. Сердце юноши учащенно бьется от этих сухих, казенных строк. Они ведь открывают ему ворота в Тавриду.

Гайвазовский держит в руках глянцевую бумагу и в который раз перечитывает:

«Предъявитель сего, императорской Академии художеств академист 1-й степени Иван Гайвазовский, с высочайшего его императорского величества соизволения, отправляется в Крым для писания видов с натуры сроком от нижеписанного числа на один год, т. е. по 1-е марта 1839-го года, с тем, чтобы написанные им там картины, по возвращении его, Гайвазовского, были представлены на высочайшее государя императора воззрение; во уверение чего и для свободного его г. Гайвазовского проезда в Крым и обратно, а равно для беспрепятственного занятия его писанием видов в пути и на в