Айвазовский — страница 22 из 61

Когда волны начинали отливать изумрудом, их движение усиливалось, появлялись высокие, увенчанные белыми гребнями волны, они катились на берег стремительно, и голос прибоя становился гулким и тревожным.

Темная синева моря была зловеща, между волнами появлялись черные провалы, и во властном голосе моря слышались глухие угрозы…

А когда на закате вода стала отливать темно-сиреневым, почти лиловым цветом, прибой сразу устал и умолк. И только в мягком шорохе волн по гальке слышалось сожаление об утраченной силе…

Сумерки были короткие. Сразу опустилась ночь, темная, южная. Море как бы остановилось в своем движении. Жизнь как бы внезапно оборвалась. Так было в природе и в душе художника.

Айвазовский сидел в каком-то забытьи. Но это был не сон. Его сознание словно провалилось в черную бездну. Но вот снова возникли краски. Взошла луна и расцветила серебром темную морскую гладь. Пробежал ветерок. Лунная дорожка заискрилась тысячами серебряных блесток.

Сознание вернулось к художнику. Его глаза широко раскрылись и упоенно вбирали в себя новую красоту моря.

И хотя Айвазовский много раз видел это в родной Феодосии, теперь он воспринимал красоту созревшей душой мастера.

Так прошла ночь.

Наступил рассвет с его алым и пурпурным цветением. Айвазовский не заметил, как Штернберг подошел к нему и тихо стал рядом.

— Мой друг, — сказал Штернберг, — занялся уже второй день, а ты сидишь все на том же месте и в той же позе, что и вчера. Тебе надо подкрепиться.

И он протянул Айвазовскому бутылку с молоком. После этого дня в отношении Штернберга к Айвазовскому появилась новая черта — постоянная забота, граничащая с благоговением. А в душе Айвазовского рядом с Феодосией и Черным морем прочно, на всю жизнь занял место Неаполитанский залив.

…Перед тем как отправиться из Неаполя в Рим, где предстояло обосноваться надолго, Айвазовский и Штернберг решили объехать все маленькие прибрежные города и обязательно побывать в Сорренто.

Городок привлекал не только своим живописным видом. Здесь, в Сорренто, жил свои последние годы и умер Сильвестр Щедрин. Еще в Петербурге у Томиловых Айвазовский впервые увидел его картины и полюбил всем сердцем. Уже тогда он понял, что Щедрин ему ближе Брюллова и Воробьева. Копируя его морские виды, молодой художник сожалел, что Щедрин так рано умер, что не привелось ему знать его… И вот теперь в Сорренто друзья решили посетить могилу Щедрина.

Молодые художники спросили у слуги в гостинице, знает ли кто-нибудь, где похоронен русский художник Сильвестр Щедрин. Итальянец встрепенулся, снял с головы шляпу и, сильно волнуясь, заговорил:

— Как не знать синьора Сильвестро! Здесь нет человека, который не знал бы его. Как Сильвестро не знать! Он умер у меня на руках, и я всегда молюсь на его могиле.

Хотя было ясно, что слуга любит привирать, но его преклонение перед памятью Щедрина было глубоко искренне. Айвазовский и Штернберг решили нанять его в провожатые. По дороге словоохотливый чичероне без умолку говорил о покойном Щедрине, о том, как его любили жители Сорренто. И внезапно перейдя на благоговейный шепот, он сообщил:

— Теперь синьор Сильвестро исцеляет от болезей и творит чудеса…

Насладившись впечатлением, которое произвели его слова на молодых русских художников, слуга многозначительно добавил:

— Там, куда я вас веду, вы все сами увидите…

Через некоторое время чичероне вывел Айвазовского и Штернберга к небольшой речке. Невдалеке среди зелени белела часовня. На ее ступенях и вокруг на траве сидели бедно одетые крестьянки с детьми на руках. Когда молодые люди вместе со своим провожатым подошли к часовне, сторож отпер двери и начал впускать женщин. Художники последовали за ними. Крестьянки устремились к стене, где была прикреплена бронзовая доска. Женщины упали на колени и начали горячо молиться. Они протягивали детей к доске, чтобы те коснулись ее. Долго задерживаться и молиться женщинам не давали дожидавшиеся своей очереди.

Чичероне благоговейно указал на доску:

— Там лежит синьор Сильвестро. Он святой человек…

Айвазовский и Штернберг, взволнованные всем происходившим, подошли к доске, чтобы разглядеть барельеф. Щедрин был изображен с поникшей головой. В руках он держал палитру и кисти. Под барельефом была выгравирована короткая надпись: «Здесь лежит Щедрин».

Долго стояли друзья у могилы русского художника, а поток молящихся все не прекращался. Наконец молодые художники вышли из часовни. Они сели невдалеке под деревом и наблюдали, как тянутся к часовне все новые и новые женщины с детьми. Увидев сторожа, они подозвали его и стали расспрашивать о причинах паломничества к могиле русского художника.

Сторож оказался разговорчивым. Из его рассказа Айвазовский и Штернберг узнали, что синьор Сильвестро был очень добрый человек. Он прожил в Сорренто несколько лет и заслужил всеобщую любовь среди горожан и жителей окрестных деревень. Каждый его приезд в деревню был настоящим праздником для ребятишек. Художник приносил им сладости, брал с собой на прогулки. Когда бывал при деньгах, он помогал бедным крестьянским семьям. Поело его смерти в народе пошли слухи, что молитва у могилы доброго синьора Сильвестро исцеляет больных детей.

Слушая рассказ сторожа, Айвазовский воссоздавал в памяти картины покойного художника, в которых запечатлена бесхитростная радость бытия и вечная, но постоянно изменчивая красота природы. И ему стала еще ближе светлая, чистая душа Сильвестра Щедрина, мудрого и доброго в искусстве и жизни. У этой белой часовни на итальянской земле Айвазовский дал в душе обет следовать примеру Щедрина.

Рим

При расставании во Флоренции Гоголь взял с Айвазовского слово навестить его сразу по прибытии в Рим.

В первый же день Айвазовский решил, не откладывая, разыскать улицу Феличе, на которой жил Гоголь. Прохожие объяснили, как найти квартал художников, где находилась эта улица. Среди темных и тесных лавок, торгующих картинами и антикварными вещами, обосновался Гоголь.

И вот Айвазовский у Гоголя. Из соседней комнаты выбежал в халате заспанный Панов, живший у Николая Васильевича, и тоже обнял его.

Николай Васильевич с удовольствием оглядел стройную фигуру молодого художника.

— Где же вы остановились? Что вам уже понравилось в Риме?

— В Риме, Николай Васильевич, мне успели понравиться римляне и голубое небо над узкими улицами.

— Великолепно! Отменный ответ! — восхищается Гоголь. — Панов, он наш, он уже чувствует Рим… А теперь мы вас поведем поснидаты[10].

После завтрака в кафе Греко, где к ним присоединились Иванов и Моллер [11], Гоголь отправился домой.

— Мне пора за работу, а вы взгляните на Рим и к вечеру обязательно жду вас со Штернбергом. Будут только свои…

Айвазовский и Штернберг пришли, когда все уже пили чай. Николай Васильевич пожурил опоздавших и предупредил, что у него собираются не позже половины восьмого.

Гоголь был оживлен и говорил на любимую тему — о Риме. Николай Васильевич не скрывал, что все это повторяет для Айвазовского и Штернберга. Иванову, Моллеру и Панову он давно привил любовь к этому городу.

— Влюбляешься в Рим очень медленно, понемногу и уже на всю жизнь… — говорил он тихо, и его зоркие глаза были устремлены на юношеское лицо Айвазовского. — Жаль, что вы прибыли сюда осенью. То ли дело весной… В других местах весна действует только на природу — вы видите: оживает трава, дерево, ручей — здесь же она действует на все: оживает развалина, оживает высеребрянная солнцем стена простого дома, оживают лохмотья нищего…

Долго еще Гоголь восторженно говорил о Риме.

Поздно вечером Гоголь повел своих гостей к Колизею. Он знал Рим лучше римлян. Друзья считали Гоголя бесподобным гидом. Это в тех случаях, когда он был разговорчив. Но чаще всего Гоголь был молчалив, во время прогулки отставал от своих спутников и шел поодаль, погруженный в себя. Когда же Гоголь бывал в хорошем настроении, прогулка и беседа с ним доставляли истинное наслаждение и навсегда оставались в памяти. В тот вечер Гоголь, к счастью, был необыкновенно оживлен. Последние дни работа над «Мертвыми душами» шла успешно…

Колизей при луне был особенно хорош. Не было толпы вечно спешащих туристов и промышляющих мелких торговцев. Ночью здесь стояла тишина, и воображение воскрешало былые времена.

Контуры высоких полуразрушенных стен таинственно вырисовывались при серебристом свете луны. Гоголь повел своих спутников за собой и начал взбираться по одной из полуразрушенных лестниц. Отсюда, с высоты третьего этажа, амфитеатр Колизея, вмещавший некогда пятьдесят тысяч зрителей, открылся перед ними во всем величии.

Когда они спустились вниз и уселись, чтобы немного отдохнуть и полюбоваться игрой лунного света среди развалин древнего цирка, Гоголь опять заговорил:

— История нам сохранила подробности, как приходили сюда римские патриции, как протекали бои гладиаторов, но никто еще не писал историю так, чтобы живо можно было видеть народ в его муках, упованиях, поисках правды на земле…

Гоголь взял под руку Иванова:

— А вот Александр Андреевич ведет жизнь истинно монашескую, корпит день и ночь, творит чудную картину о страданиях и надеждах народа…

Иванов смутился, но ему дорого было мнение Гоголя о его труде, мнение человека, которого он ставил выше всех и чью дружбу ценил как величайшее благо.

И еще сказал Николай Васильевич, расставаясь со своими друзьями-художниками у дверей дома:

— Высоко подымает искусство человека, придавая благородство и красоту чудную движениям души…

В ту же ночь Александр Андреевич Иванов, сидя в своей мастерской перед неоконченной картиной «Явление Христа народу», писал отцу в Петербург при тусклом мерцании свечи: «Гоголь — человек необыкновенный, имеющий высокий ум и верный взгляд на искусство… Чувства человеческие он изучил и наблюдал их, словом — человек самый интереснейший…»