Сопровождаемые криками толпы, соединяющей их имена, они садятся в гондолу и плывут среди молочно-серого тумана, окутавшего ночную Венецию. Минуют узкие коридоры улиц-каналов и попадают в мир лунного блеска. Туман теперь голубой. Переливы тихой воды луна заткала золотом. Дома и церкви то приближаются в голубой дымке, то уходят далеко, далеко… Очень сыро, но тепло, мягко… Гондола подплывает к мраморным ступеням, ведущим к ярко освещенному палаццо.
Тальони движением головы указывает на него, тихо говорит:
— Это мой дом. Там меня ждут друзья после спектакля… Но я не хочу сейчас к людям, они нас сразу разлучат. Энрико, — она касается рукой гондольера, — отвези нас к Тинторетто…
И вот остался далеко позади Большой канал, траурно чернеющий теперь вдали в россыпи красных, расплывчатых от тумана огней. Гондола бесшумно скользит вдоль мрачных высоких стен. Даже в своих прогулках с Гоголем Айвазовский не забирался в эти отдаленные кварталы. Еще один поворот, они плывут узким каналом, и наконец гондола причаливает к церкви Мадонна дель Орте. Они выходят. Вдали при лунном свете видна лагуна, а за ней — снежные горы.
— Отсюда глядел на Венецию Тинторетто… — говорит Тальони. — Здесь прошло его детство в красильной мастерской отца, здесь прошла вся его жизнь, а в этой церкви он похоронен… Я равнодушна к Веронезе и Тициану, мне претят оргии в садах Тициана, как они были противны и юному Тинторетто, отказавшемуся принимать в них участие. За это Тициан изгнал его из своей мастерской… В жизни он держался как-то в стороне от суеты и соблазнов, но был одержим работой и писал, охваченный жаждой воплощения образов, которыми был переполнен… Вам знакома эта жгучая потребность работать и работать, до изнеможения, до обморока?..
— О, да!.. И это — самое прекрасное в жизни…
— Подойдем ближе… Вот здесь, против церкви, стоял его дом. В нем царила истинная красота. Это был оазис среди деловитой, парадной, утопающей в парче и драгоценностях Венеции XVI века. Тинторетто было душно и скучно от невероятной прозаической деловитости венецианских патрициев, и он уходил в мир своего искусства и в мир музыки. Он был очень музыкален, его дочь, портретистка, тоже была прекрасная музыкантша. Из окон его дома по вечерам всегда звучала музыка. Я часто приезжаю сюда ночью из театра, и иногда мне кажется, что я слышу звуки лютни и спинета… — Тальони умолкает и прислушивается. Ее белая легкая фигура вся устремлена вперед. — Нет, — вздыхает она, — сегодня я ничего не слышу…
— Это я помешал тени Тинторетто явиться к вам на свидание… — виновато шутит Айвазовский.
— О нет, вы романтик, и он был бы к вам благосклонен!.. Я преклоняюсь перед ним именно за удивительную одухотворенность его картин. Она воплощена не только в людях, но наполняет все его пейзажи… Я покажу вам такие его полотна, которых вы еще не видели. Хотите?
— Я буду счастлив!.. Как вы можете даже спрашивать…
— Мы будем бродить по Венеции в увлекательных поисках его полотен. Для этого нужно побывать во многих местах: от церкви Мадонна дель Орте до Сан Тровазо и от Сан Дзаккариа до Сан Рокко. Надо отправиться и в церковь Сан Джорджо Маджоре. А теперь пора возвращаться… Надеюсь, что друзья, ждавшие меня, потеряли терпение и разошлись по домам… А где живете вы, синьор Айвазовский? Мне говорили, что вы все время возле брата. Он еще болен?
— Нет, он уже здоров.
— Я тогда надеюсь, что вы не откажетесь быть гостем в моем доме?.. Подарите мне те дни, которые вы решили быть в Венеции. С тех пор как я видела ваши картины, я убедилась, как много общего в нашем искусстве…
Тальони отвела Айвазовскому русскую комнату. Когда он впервые переступил порог этой большой светлой комнаты, ему показалось, что он находится в одной из петербургских гостиных. На стенах висели портреты Пушкина, Жуковского, Лермонтова, петербургские пейзажи Воробьева, итальянские пейзажи Сильвестра Щедрина, Михаила Лебедева и три марины его — Айвазовского. На столе лежало много русских газет и журналов. Отдельно на небольшом столике были итальянские газеты со статьями о нем и о его выставках.
— Все это присылает мне из России муж моей дочери князь Трубецкой, — заметила Тальони на удивленный взгляд Айвазовского. — Я очень полюбила Россию за пять сезонов, что танцевала там, и теперь, покинув ее, я получаю каждое письмо, каждую книгу и журнал оттуда, как дорогую весть со второй родины…
…Настали дни, полные неизъяснимой прелести. Ни Тальони, ни Айвазовский не изменили свой распорядок дня: по-прежнему она утрами танцевала по нескольку часов, а он с восходом солнца писал в своей комнате.
Часов в девять из зала начинала чуть слышно доноситься музыка. Там, наверху, работала она… Как хорошо писалось в эти утренние часы под звуки рояля, сопровождавшие ее легкие движения!.. Они встречались в полдень за завтраком. Потом она шла к нему в комнату взглянуть на его работу, и он играл ей на скрипке. Затем Энрико подавал свою гондолу, и они странствовали по Венеции, пьянея от морского воздуха каналов.
— Сегодня я повезу вас в Скуола ди Сан Рокко, — сказала Тальони. — Это было благотворительное общество, и сюда пригласили Тинторетто, чтобы он расписал стены и потолки. Работа, которую он тут исполнил, колоссальна… Только титан мог создать то, что мы сейчас увидим.
Гондола причалила, и Айвазовский залюбовался двухэтажным зданием начала XVI века. Но Тальони уже торопила его. Они поднялись во второй этаж, в трапезную. На стене находилось «Распятие» Тинторетто. Это был целый мир, охваченный трагическим событием. В смятенном небе несутся грозовые облака, и под ними высится Голгофа, где потерялись люди и всадники, оглушенные страшным смыслом того, что свершается перед ними…
— А теперь взгляните сюда… — Тальони взяла под руку Айвазовского, указала на другую стену трапезной. — Вот его «Христос перед Пилатом…».
Гений Тинторетто перенес Айвазовского на ступени лестницы, ведущей во дворец Пилата — человека, которому все подвластно в порабощенной Римом Иудее. Уже ночная тьма сгущается. Это тьма последней ночи в жизни человека, приведенного на допрос к Пилату. Как он одинок!.. Нет в мире более одинокого человека, чем этот в белых одеждах, стоящий не перед наместником римского цезаря, а перед лицом самой судьбы…
Долго молчали Тальони и Айвазовский у великого творения Якопо Робуста Тинторетто, человека с мятущимся и тревожным духом.
— Это, по-моему, лучший образ Христа в мировом искусстве. Тинторетто трагически ощущал мир и поведал об этом раньше Шекспира. Даже скованный догмами католической церкви, он сумел в сюжетах из Евангелия показать человеческий дух в его великих взлетах и великих падениях. Но пойдемте теперь вниз, друг мой. Там, в нижней зале, его «Благовещение», которое мне особенно дорого…
…Тихая бедная комната Марии с каменным полом. Стоит соломенный стул, на котором она сидела и шила, негромко напевая, мечтая… Еще минуту назад она была обыкновенной скромной девушкой из бедной семьи. И вдруг в эту тихую комнату ворвался сонм ангелов, подобно огненному облаку, они славословят ее. Под их натиском рухнула стена комнаты, гремят ангельские голоса, поющие «Ave Maria». В смятении внемлет Мария грозной и радостной вести — она родит спасителя мира…
Солнечное тепло приятно охватило их после холодных зал Скуола ди Сан Рокко. Сиреневые облака легко плыли во влажно-бирюзовом итальянском небе, цветные отблески от пестрого шелкового зонтика падали на лицо и белое платье Тальони. И лицо было светлое, молодое…
— Как ему хорошо! — вздохнула она, указывая на крылатого льва, сидящего на высокой мраморной колонне. — Как далеко ему видно! Когда ясная погода, он даже видит со своей высоты Апеннины…
Айвазовский не отрывал взгляда от этого милого, полного простодушной застенчивой искренности лица, и ему казалось, что с ним в гондоле не прославленная, воспетая поэтами балерина, а молодая, наивная, только вступающая в жизнь девушка…
— Как хорош у вас, друг мой, этот полдень у святого Марка! Как тонко передали вы розовый перламутр солнечных лучей, прогревающих старые стены Дворца дожей, их розовые блики на крыльях бесчисленных голубей… Это самая чудесная из картин, которые вы написали у меня!..
— Тогда возьмите ее себе, Marie. Возьмите все мои картины, мою душу, сердце… Они давно принадлежат вам… — Айвазовский опустился на ковер у дивана, на котором сидела Тальони, и положил ей на колени голову.
Тонкая легкая рука легла на нее, ласковые пальцы коснулись висков, погладили волосы.
— Сядьте рядом со мной, мой друг, я уже несколько дней собираюсь рассказать вам о себе. Это необходимо. Вы знаете, что я была замужем?
Айвазовский молча наклонил голову.
— Мой брак был недолгим, всего три года. Встреча с графом Gilbert de Voisin была для меня сперва большим счастьем, потом большим горем, которое едва не сломило меня… Графу льстил мой успех, он гордился моей славой, но в то же время его раздражала моя погруженность в искусство, преданность ему. И он не скрывал своего раздражения. Наши ссоры были для меня мучительны. Я любила мужа, но его неуважение к моему искусству убивало мою любовь. Это была медленная, мучительная агония. Заметив это, граф, чтобы наказать меня, стал кутить со своими светскими друзьями, стал участником их оргий. И тогда я поняла, что этот человек может отторгнуть меня от любимого искусства. Я стала ощущать его рядом с собой как слепую жестокую силу… Три года я стояла перед выбором: искусство или любовь. И наконец выбрала искусство. Но женщина не может жить без любви. И я тоже люблю, но только на сцене, когда я — Сильфида, Баядерка, Дева Дуная… Этой любви я отдаю всю себя и, как на любовное свидание, спешу на каждое представление, на каждую репетицию… Видите этот легкий башмачок? — Тальони сняла туфельку из белого шелка, она пришла к Айвазовскому, не сменив балетную обувь, и протянула ее юноше. — Этот почти не имеющий веса башмачок растоптал мою любовь… Возьмите его себе на память…
Когда она вышла, Айвазовский долго стоял, держа в руке туфельку Тальони. Звонили в ближней церкви. Чистый одинокий голос колокола казался печальным отзвуком этой приоткрывшейся ему жизни, отданной искусству… Он молод, но сейчас он понял, что только раз в жизни появляется женщина, которая навсегда останется в памяти и будет жить там, окутанная таинственным покрывалом неосуществимой мечты…