Айвазовский — страница 59 из 61

Айвазовский, оживившись, достал из папки снимки и разложил на столе перед Репиным.

— Мне помнится, у вас, Иван Константинович, уже была картина о Петре Великом…

— Да, Илья Ефимович, было такое еще в 1847 году. Но все время не покидало желание еще раз изобразить великого преобразователя России. Видите, Петр стоит на финляндских шхерах. Небо озарено блеском молнии. Вдали волны, как щепку, бросают корабль. Возле Петра матрос. Он подбрасывает ветки валежника в пылающий костер, зажженный, чтобы предупредить флот о существовании рифов. Картина шесть с половиной аршин в длину и четыре аршина вышины. А вот снимок со второй, столь же больших размеров. Однако сюжет совсем иной — Христос на берегу Галилейского моря.

— Да, — задумчиво протянул Репин, — это совсем не каноническое изображение Христа. Не так, как у некоторых молодых художников… Ваш Христос близок Христу Крамского.

— Это Христос по Ренану… Я рад, что вы даже на фотографии это сразу заметили…

— Ну, теперь я спокоен за ваше здоровье, Иван Константинович, раз вы после болезни столько написали. Радуете, очень радуете юношеской горячностью и любовью к искусству… А где думаете выставить картины?

— Вот это больной вопрос. Еще не знаю, где… А вы что на академическую даете?

— Ничего, Устав передвижников запрещает выставляться в Академии…

— Страшное это явление, Илья Ефимович, — всякие уставные запрещения!.. Из-за них, из-за групповых свар сорвалось хорошее, полезное дело…

— Тут долго еще говорили о затеянном вами выставочном зале в Александровском саду…

— Плохо, что только поговорили. Братское объединение всех группировок всех отпугнуло, а в результате в Петербурге нет нужного художникам помещения. Ведь нет в столице хороших зал для выставок. Вы как считаете?

— Да уж что об этом говорить!..

— Илья Ефимович, давайте вместе бороться за него. Я пробуду тут еще месяца полтора, потом еду в Феодосию и оттуда в Италию. Тянет меня побывать в местах юности… — Айвазовский задумался. — Да, так вот, вернусь к зиме из Италии и снова начну хлопоты о постройке здания. А вы пока соберите художников, которые это дело поддержат. Сделаете, а?

— Непременно, Иван Константинович. Вы своей неистощимой энергией хоть кого заразите…

Хлопоты о размещении собственной выставки утомили Айвазовского. После долгих поисков наконец помещение нашли на Фонтанке, у Пантелеймоновского моста, в доме графа Олсуфьева, на втором этаже. С воодушевлением Иван Константинович занялся оборудованием нескольких комнат. Под его наблюдением стены обтягивались кумачом, устанавливались на мольбертах и развешивались по стенам картины. И вот наконец все готово…

Время в Петербурге шло быстро. Каждый день Иван Константинович бывал на выставках — своей и чужих. Вел дневник, заполнял страницы впечатлениями от картин, от встреч, мыслями об искусстве. А между записями делал пером беглые зарисовки.

Старого художника радовали внимание и любовь зрителей. Особенно долго стояли посетители у огромного полотна, посвященного Петру I. И вторая большая картина заставляла зрителей задумываться над ее смыслом: глубокая, печальная погруженность в свои думы человека в светлых одеждах, идущего у самой кромки неподвижной воды.

Рядом с этими огромными полотнами висели картины поменьше — «На берегу Средиземного моря» и «Лунная ночь на Черном море». Они напоминали лучшие романтические марины Айвазовского.

С трепетом взирали посетители выставки и на самого художника — на человека, знавшего Пушкина, Глинку, Белинского, Крылова, Брюллова…

Незадолго до отъезда Айвазовского из Петербурга к нему явился Репин.

— Пришел порадовать и поздравить вас, Иван Константинович. В Академии решили отправить в Париж на Всемирную выставку ваш «Прибой волн». Выставка открывается в мае. И я собираюсь в Париж…

— Вот и отлично! А мы туда с Анной Никитичной заедем до Италии. Значит, скоро вновь встретимся…

В передней зазвенел звонок, слуга с кем-то разговаривал.

— Иван Константинович, посмотри, тебе опять эту прелесть прислали… — позвала Анна Никитична.

Айвазовский и Репин вышли в переднюю, где стояла немолодая женщина, с виду горничная из богатого дома, с двумя ящиками живых цветущих ландышей.

— Спасибо, спасибо!.. — Айвазовский стал торопливо шарить по карманам; нашел золотую монету, дал женщине.

— Два года не появлялись, ваше превосходительство. Что ж вы забыли совсем столицу-то нашу?..

— Болел, милая, болел. Теперь уже все хорошо, опять здоров. — Айвазовский помолчал, потом сказал просительно: — А может, все-таки скажете мне, наконец, от кого вы мне столько лет ландыши доставляете? Скажите, право. Уже столько лет…

— Никак не могу, ваше превосходительство! Не велено сказывать… Могу только повторить: от хорошего человека…

— Ну, бог с вами. — Лицо Айвазовского немного затуманилось. — Почему-то мне в этот раз как-то особенно хочется знать, кто присылает цветы. Занеси мне в кабинет… — обратился он к служителю.

— Что за таинственная история, Иван Константинович? — обратился Репин к Айвазовскому, когда они снова остались одни в кабинете.

— История такова… — Айвазовский понюхал ландыши, осторожно погладил их широкие, блестящие листья. — История такова: вот уже много лет, кажется, с 1880 года, когда я нахожусь в Петербурге, мне в вербное воскресенье эта женщина приносит ландыши, и я до сих пор не знаю, от кого… И, представьте, те два года, что я не был в Петербурге, мне в вербное воскресенье как будто чего-то не хватало. Бывали годы, когда я затягивал свое пребывание здесь до вербного воскресенья без всякой надобности, только чтобы дождаться этого весеннего подарка от неведомого друга… Получив его, я несколько дней живу в каком-то сказочном настроении, мир кажется мне особенно прекрасным и таинственным… Нона этот раз мне почему-то стало грустно: я не знаю и, может, никогда не узнаю — кто этот таинственный друг…

— Не все ли равно, кто он. Важно, Иван Константинович, что любят вас, ваш нестареющий, нескудеющий талант.

— Я их с собой в Феодосию повезу. Пусть эти милые петербуржцы южное море увидят…

Попрощавшись с Айвазовским, горничная быстро спустилась по лестнице и бегом направилась за угол, где ее дожидался в экипаже ливрейный лакей.

— Что это вы задержались, Наталья Филипповна? Я уже тревожиться стал. Да вы, никак, плачете? Аль обидели?..

— Ну да… Не такой это человек, чтобы обидеть. Золотой дал. А плачу оттого, что жалко мне его стало…

— Отчего же жалко? Признаться, я хоть и много лет помогаю вам отвозить ландыши господину Айвазовскому из-за того, что, как вы приметили, не болтлив, но никак в толк не возьму, почему при этом требуется соблюдение тайны?.. Расскажите. Вы знаете — помалкивать я умею.

— Да уж, конечно, умеете… Поди уж скоро тридцать лет будет, как у князя Трубецкого служим…

Горничная достала платок, вытерла покрасневшие глаза, сложила его плотным мокрым комочком и вздохнула:

— Все это, Поликарп Васильевич, началось у нас с того года, когда я с княгиней в Марсель ездила к ихней умирающей маменьке… Дай бог память, в каком это году…

— Это я точно сказать могу: в 1884 году…

— Так вот, мы приехали туда за несколько дней до смерти старой госпожи; умирала-то она как раз в день своего рождения — 23 апреля, восемьдесят лет ей исполнилось. И надо вам сказать, что жила старая госпожа в бедности последние свои годы, уроки давала, а от зятя — нашего князя — помощи не хотела.

— Подумать только, после того как в богатстве и в славе жизнь прожила!.. — покачал головой лакей.

— Да… И я слышала последний разговор нашей княгини с ихней маменькой. Старая госпожа все просила, чтобы я ей руки растирала, немели они у нее, вот я и слышала потому. Без долгих разговоров если говорить, так госпожа Тальони всю жизнь в господина Айвазовского была влюблена, но только ничего промеж них никогда не было… А виделись они в последний раз за пять лет до со смерти, когда господин художник в Италию приезжал. И было это в вербное воскресенье, она запомнила. С тех пор старая госпожа списалась с цветочным магазином в Петербурге и деньги туда посылала, чтобы они всякий раз в вербное воскресенье узнавали, в столице ли господин Айвазовский, и, если он тут, чтобы доставляли ему ландыши, не говоря, от кого… И взяла клятву с нашей княгини, что, пока жив господин Айвазовский, будет она присылать ему ландыши в вербное воскресенье… Чтобы и лестно ему и загадочно было, вот, мол, любит его кто-то, а кто — тайна. Любила старая госпожа загадочность всякую. А господину Айвазовскому, как я примечаю, это тоже нравится — таинственность эта самая…

— А чего ж вы в таком случае плачете и вам его жалко?

— А того, что, верно, я ему в последний раз ландыши нынче привезла… Два года его не видала, и очень он за это время изменился, постарел сильно… Восемьдесят третий, говорят, ему пошел.

— Бог милостив…

— Дай-то господи! Уж больно человек хороший, приветливый… Только показалось мне нынче, что недолго ему жить — очень у него височки запали. Говорят старые люди, что так перед смертью бывает… — Горничная опять заплакала. — Да еще стал он меня просить, чтобы сказала я ему, наконец, от кого я ему цветы привожу. И так поскучнел, когда я отнекиваться стала. Говорит: «Почему-то мне в этот раз так хочется знать, кто мне цветы столько лет присылает». И глаза такие печальные стали… Душа у меня болит, хоть назад лошадей поворачивай, чтобы сказать ему правду, порадовать.

— Что вы, Наталья Филипповна!.. Как можно! Вам поспеть надо одевать княгиню на бал к Гагариным.

На вокзале было много провожающих: художники, ученики Академии, друзья, почитатели. Айвазовский, веселый, прохаживался по перрону, окруженный этой свитой. Анна Никитична смотрела из окна вагона. На столике у окна стояли ящики с ландышами.

— Любопытно, как нынче встретят меня в Италии. Встречать-то будут внуки тех, кто принимал меня шестьдесят лет назад, — обратился Айвазовский к Куинджи и Репину.