Айвенго — страница 42 из 69

– Нет, – сказала Ревекка, – они ведут себя как подобает отважным йоменам. Вот теперь Черный Рыцарь со своей огромной секирой подступает к воротам, рубит их. Гул от наносимых им ударов можно услышать сквозь шум и крики битвы. Ему на голову валят со стен камни и бревна. Но храбрый рыцарь не обращает на них никакого внимания, словно это пух или перья!

– Клянусь святым Иоанном, – радостно сказал Айвенго, приподнявшись на локте, – я думал, что во всей Англии только один человек способен на такое дело!

– Ворота дрогнули! – продолжала Ревекка. – Вот они трещат, распадаются под его ударами… Они бросились через пролом, взяли башню! О боже, хватают защитников и бросают в ров с водою! О люди, если в вас есть что-либо человеческое, пощадите же тех, кто более не может вам сопротивляться!

– А мостик? Мостик, соединяющий башню с замком? Они и им овладели? – добивался Айвенго.

– Нет, – отвечала Ревекка, – храмовник уничтожил доску, по которой они перешли через ров. Немногие из защитников спаслись с ним в стенах замка. Слышишь эти вопли и крики? Они возвещают тебе, какая участь постигла остальных. Увы, теперь я знаю, что зрелище победы еще ужаснее зрелища битвы!

– Что они теперь делают? – спросил Айвенго. – Посмотри опять! Теперь не время падать в обморок при виде крови.

– Затихли на время, – отвечала Ревекка. – Наши друзья укрепляются в завоеванной башне.

– Наши друзья, – сказал Уилфред, – не откажутся от своего намерения захватить замок. Я возлагаю все мои надежды на рыцаря, топором проломившего дубовые ворота и железные скрепы… Странно, – продолжал он бормотать, – неужели есть на свете еще один, способный на такую безумную отвагу? Оковы и скрепы на черном поле… Ревекка, ты не видишь других знаков на щите Черного Рыцаря?

– Нет, – отвечала еврейка, – все на нем черно как вороново крыло. Ничего, никаких знаков. Но он бросается в битву, точно на веселый пир. Не одна только сила мышц управляет его ударами – кажется, будто он всю свою душу вкладывает в каждый удар, наносимый врагу. Отпусти ему, Боже, горе кровопролития! Это страшное и величественное зрелище, когда рука и сердце одного человека побеждают сотни людей.

– Ревекка, – сказал Айвенго, – ты описываешь настоящего героя. Если они бездействуют, то лишь потому, что собираются с силами либо придумывают способ переправиться через ров. С таким предводителем, каким ты описала этого рыцаря, не может быть ни малодушных опасений, ни хладнокровного промедления, ни отказа от смелого предприятия, ибо чем больше препятствий и затруднений, тем больше славы впереди. Клянусь честью моего дома! Клянусь светлым именем той, которую люблю! Я отдал бы десять лет жизни – согласился бы провести их в неволе – за один день битвы рядом с этим доблестным рыцарем и за такое же правое дело!

– Увы! – сказала Ревекка, покидая свое место у окна и подходя к постели раненого рыцаря. – Такая нетерпеливая жажда деятельности, такое возбуждение и борьба со своей слабостью непременно задержат твое выздоровление! Как ты можешь надеяться наносить раны другим людям, прежде чем заживет твоя собственная рана?

– Ах, Ревекка, – отвечал он, – ты не можешь себе представить, как трудно человеку, искушенному в рыцарских подвигах, оставаться в бездействии подобно какому-нибудь монаху или женщине, в то время как вокруг него другие совершают доблестные подвиги! Ведь бой – наш хлеб насущный, дым сражения – тот воздух, которым мы дышим!

– Увы, доблестный рыцарь, – молвила прекрасная еврейка, – что же будет вам наградой за всю кровь, которую вы пролили, за все труды и лишения, которые вы вынесли, за те слезы, которые вызвали ваши деяния, когда смерть переломит ваши копья и опередит самого быстрого из ваших боевых коней?

– Что будет наградой? – воскликнул Айвенго. – Как что? Слава, слава! Она позлатит наши могилы и увековечит наше имя!

– Слава? – повторила Ревекка. – Неужели та ржавая кольчуга, что висит в виде траурного герба над темным и сырым склепом рыцаря, или то полустертое изваяние с надписью, которую невежественный монах с трудом может прочесть в назидание страннику, – неужели это считается достаточной наградой за отречение от всех нежных привязанностей, за целую жизнь, проведенную в бедствиях ради того, чтобы причинять бедствия другим? Или есть сила и прелесть в грубых стихах какого-нибудь странствующего барда, что можно добровольно отказаться от семейного очага, от домашних радостей, от мирной и счастливой жизни, лишь бы попасть в герои баллад, которые бродячие менестрели распевают по вечерам перед толпой подвыпивших бездельников?

– Клянусь душою Херварда, – нетерпеливо сказал рыцарь, – ты говоришь, девушка, о том, чего не можешь знать! Тебе хотелось бы потушить чистый светильник рыцарства, который только и помогает нам распознавать, что благородно, а что низко. Ты не христианка, Ревекка, оттого и не ведаешь тех возвышенных чувств, которые волнуют душу благородной девушки, когда ее возлюбленный совершает высокий подвиг, свидетельствующий о силе его любви. Рыцарство! Да знаешь ли ты, девушка, что оно источник чистейших и благороднейших привязанностей, опора угнетенных, защита обиженных, оплот против произвола властителей! Без него дворянская честь была бы пустым звуком. И свобода находит лучших покровителей в рыцарских копьях и мечах!

– Правда, – сказала Ревекка, – я происхожу из такого племени, которое отличалось храбростью только при защите собственного отечества и даже в те времена, когда оно еще было единым народом, не воевало иначе как по велению Божества или ради защиты страны от угнетения. Звуки труб больше не оглашают Иудею, и ее униженные сыны стали беспомощными жертвами гонения. Правду ты сказал, сэр рыцарь: доколе бог Иакова не явит из среды своего избранного народа нового воина, не подобает еврейской девушке толковать о сражениях и о войне.

Гордая девушка произнесла последние слова таким печальным тоном, который ясно показывал, как глубоко она чувствует унижение своего народа.

Она посмотрела на раненого рыцаря и проговорила про себя:

«Он спит! Истомленный ранами и душевной тревогой, воспользовался минутой затишья, чтобы погрузиться в сон. Разве это преступление, что я смотрю на него? Это, может быть, в последний раз! Кто знает, пройдет немного времени, и эти красивые черты не будут более оживлены энергией и смелостью, которые не покидают их даже и во сне? Лицо осунется, уста раскроются, глаза нальются кровью и остановятся. И тогда каждый подлый трус из проклятого замка волен будет попирать ногами этого гордого и благородного рыцаря, и он останется недвижим… А отец мой? О мой отец! Горе дочери твоей, если она позабыла о твоих сединах, заглядевшись на золотистые кудри юности!»

Она плотнее закуталась в покрывало и, отвернувшись от постели раненого рыцаря, села к нему спиной, укрепляя (или по крайней мере стараясь укрепить) свой дух не только против внешних зол, но и против тех предательских чувств, которые бушевали в ней самой.

Глава XXX

Во время затишья, которое наступило после первого успеха нападающих, храмовник и Морис де Браси сошлись в большом зале замка.

– Где Фрон де Беф? – спросил де Браси, который ведал обороной замка с противоположной стороны. – Правду ли говорят, будто он убит?

– Нет, жив, – отвечал храмовник хладнокровно, – жив пока; но, будь на его плечах та же бычья голова, что нарисована у него на щите, и будь она закована хоть в десять слоев железа, ему бы все-таки не удалось устоять против этой роковой секиры. Еще несколько часов, и Фрон де Беф отправится к праотцам. Мощного соратника лишился в его лице принц Джон.

– Зато Сатане большая прибыль, – заметил де Браси. – Вот что значит кощунствовать над ангелами и святыми угодниками и приказывать валить их изображения и статуи на головы этим мерзавцам йоменам!

– Ну и глуп же ты! – сказал храмовник. – Твое суеверие равно безбожию Реджинальда Фрон де Бефа. Оба вы одинаково безрассудны: один – в своей вере, другой – в своем неверии.

– Прошу, не давай воли своему языку! – сказал де Браси. – Клянусь Царицей Небесной, я лучший христианин, чем ты и все члены твоего братства. Недаром поговаривают, что в лоне святейшего ордена рыцарей Сионского Храма водится немало еретиков.

– Теперь нам не до молвы, – сказал храмовник, – подумаем лучше о том, как бы нам отстоять замок… Ну, что ты скажешь об этих подлых йоменах, как они дерутся на твоей стороне замка?

– Дерутся как сущие дьяволы, – отвечал де Браси. – Великое множество их подступило к стенам под предводительством чуть ли не того самого плута, который выиграл приз в стрельбе из лука, – я узнал его рог и перевязь.

– Но вы все-таки удержали за собой позицию, – сказал храмовник. – А мы свою башню потеряли.

– Это серьезная потеря! – сказал де Браси. – Под прикрытием этой башни негодяи могут подступить к замку гораздо ближе. Если не смотреть за ними в оба, того и гляди они проберутся в какой-нибудь незащищенный угол или в забытое окошко и застанут нас врасплох. Нас так мало, что нет возможности оборонять каждый пункт. Вот и Фрон де Беф при смерти; стало быть, нечего ждать помощи от его бычьей головы и звериной силы. Как вы полагаете, сэр Бриан, не договориться ли нам в силу необходимости с этими мерзавцами, выдав им пленников?

– Что? – воскликнул храмовник. – Выдать наших пленников и стать всеобщим посмешищем? Стыдись подавать подобные советы, Морис де Браси. Пусть этот замок обрушится на меня и похоронит мое тело и мой позор, прежде чем я соглашусь на такую низкую и бесславную сделку.

– Ну что же, пойдем защищать стены, – молвил де Браси беспечно.

– По местам! – воскликнул храмовник.

И оба пошли на стены, чтобы сделать все возможное для обороны крепости.

Между тем властелин осажденного замка лежал на смертном одре, испытывая телесные и душевные муки: настала такая минута, когда все земные сокровища начали утрачивать свои прелести, и сердце жестокого барона, которое было не мягче мельничного жернова, исполнилось страха, глядя в черную пучину будущего. Лихорадочное состояние его тела еще более усиливало мучительную тревогу души; его предсмертные часы проходили в борьбе проснувшегося ужаса с привычным упорством непреклонного нрава – состояние безвыходное и страшное, и можно сравнить его лишь с пребыванием в тех грозных сферах, где раздаются жалобы без надежд, где угрызения совести не сопровождаются раскаянием, где царствует сознание неизъяснимого мучения и наряду с ним – предчувствие, что нет ему ни конца, ни утоления!