Айвенго — страница 54 из 69

– И дозвольте доложить вашей преподобной милости, – закончил свидетель, – не может того быть, чтобы эта девица имела на меня злой умысел, хотя и правда, на ее беду, она еврейка. Однако, когда я мазался ее зельем, я всякий раз читал про себя «Отче наш» и «Верую», а снадобье от того действовало не хуже.

– Молчи, раб, – сказал гроссмейстер, – и ступай прочь! У тебя еще осталась та мазь, о которой ты говоришь?

Крестьянин дрожащей рукой полез себе за пазуху и вытащил оттуда маленькую баночку с крышкой.

– Как тебя зовут?

– Хигг, сын Снелля, – отвечал крестьянин.

– Так слушай же, Хигг, сын Снелля, – сказал Бомануар, – лучше быть прикованным к ложу, чем исцелиться, принимая снадобья нечестивых еретиков и начать ходить.

В эту минуту гроссмейстер приказал Ревекке снять с лица покрывало. Она впервые нарушила свое молчание и сказала со смиренным достоинством, что для дочерей ее племени непривычно открывать лицо, если они находятся перед собранием незнакомцев. Ее нежный голос и кроткий ответ пробудили в присутствующих чувство жалости. Но Бомануар, считавший особой заслугой подавить в себе всякие чувства, когда речь шла об исполнении того, что он считал своим долгом, повторил свое требование. Стража бросилась вперед, намереваясь сорвать с нее покрывало, но она встала и сказала:

– Нет, заклинаю вас любовью к вашим дочерям. Увы, я позабыла, что у вас не может быть дочерей! Хотя бы в память ваших матерей, из любви к вашим сестрам, ради соблюдения благопристойности, не дозволяйте так обращаться со мною в вашем присутствии! Но я повинуюсь вам, – прибавила она с такой печальной покорностью в голосе, что сердце самого Бомануара дрогнуло.

Она откинула покрывало и взглянула на них. Лицо ее отражало и застенчивость, и чувство собственного достоинства. Ее удивительная красота вызвала общее изумление, и рыцари помоложе молча переглянулись между собой. Эти взгляды, казалось, говорили, что необычайная красота Ревекки гораздо лучше объясняет безумную страсть Буагильбера, чем ее мнимое колдовство.

Вот тогда-то и вызвали двух наемников, которых Альберт Мальвуазен заранее научил, что им говорить. Хотя они оба были бессердечными негодяями, однако даже их поразила дивная красота пленницы. В первую минуту оба как будто растерялись; однако Мальвуазен бросил на них такой выразительный взгляд, что они опомнились и снова приняли уверенный вид. С точностью, которая могла бы показаться подозрительной менее пристрастным судьям, они дали целый ряд показаний.

Так, например, свидетели говорили о том, что иногда Ревекка что-то бормочет про себя на непонятном языке, а поет так сладко, что у слушателей начинает звенеть в ушах и бьется сердце; что по временам она разговаривает сама с собою и поднимает глаза кверху, словно в ожидании ответа; что покрой ее одежды странен и удивителен – не такой, как у обыкновенной честной женщины; что у нее на перстнях есть таинственные знаки, а покрывало вышито какими-то диковинными узорами.

Все эти россказни были выслушаны с глубочайшей серьезностью и зачислены в разряд если не прямых доказательств, то косвенных улик, подтверждающих сношения Ревекки с нечистой силой.

Но были и другие показания, более важные, хотя и явно вымышленные; тем не менее невежественные слушатели отнеслись к ним с полным доверием. Один из солдат видел, как Ревекка излечила раненого человека, вместе с ними прибывшего в Торкилстон. По его словам, она начертила какие-то знаки на его ране, произнося при этом таинственные слова, и умиравший человек спустя четверть часа сам вышел на крепостную стену и стал помогать свидетелю устанавливать машину для метания камней в неприятеля. В заключение свидетель подтвердил свое показание, вытащив из сумки тот самый наконечник, который, по его уверению, так чудесно вышел из раны.

Товарищ его с ближайшей зубчатой стены укреплений видел, как Ревекка во время разговора с Буагильбером вскочила на парапет и собиралась броситься с башни. Чтобы не отстать от собрата, этот молодец рассказал, что, став на край парапета, Ревекка обернулась белоснежным лебедем, трижды облетела вокруг замка Торкилстон, потом снова опустилась на башню и приняла вид женщины.

И половины этих показаний было бы достаточно, чтобы уличить девушку в колдовстве, тем более что обвиняемая была еврейкой.

Гроссмейстер собрал мнения своих советчиков и торжественно спросил Ревекку, что она может сказать против смертного приговора, который он намерен сейчас произнести.

– Взывать к вашему состраданию, – сказала прекрасная еврейка голосом, дрогнувшим от волнения, – было бы, как я вижу, напрасно и унизительно. Объяснять вам, что лечение больных и раненых не может быть неугодно Богу, в которого все мы верим, было бы тщетно. Доказывать, что многие поступки, в которых обвиняют меня эти люди, совершенно невозможны, бесполезно: по-видимому, вы верите в их возможность. Точно так же бессмысленно оправдываться в том, что моя одежда, мой язык и мои привычки чужды вам, ибо свойственны моему народу – я чуть не сказала: моей родине, но, увы, у нас нет отечества. В свое оправдание я не стану даже разоблачать моего притеснителя, который стоит здесь и слышит, как на меня возводят ложное обвинение, а его из тирана превращают в жертву. Стало быть, бесполезно было бы пытаться обратить против него возведенные на меня обвинения. Но я спрашиваю его – да, Бриан де Буагильбер, я обращаюсь к тебе самому – скажи, разве все эти обвинения не ложны? Разве все это не самая чудовищная клевета, столь же нелепая, как и смертоносная?

Наступило молчание. Взоры всех устремились на Бриана де Буагильбера. Он молчал.

– Говори же, – продолжала она, – если ты мужчина, если ты христианин! Говори! Заклинаю тебя одеянием, которое ты носишь, именем, доставшимся тебе в наследие от предков, рыцарством, которым ты похваляешься. Честью твоей матери, могилой и прахом твоего отца! Молю тебя, скажи: правда ли все, что здесь было сказано?

– Отвечай ей, брат, – сказал гроссмейстер, – если только враг рода человеческого, с которым ты борешься, не одолел тебя.

Буагильбера, казалось, обуревали противоречивые страсти, которые исказили лицо его судорогой. Наконец он смог только с величайшим усилием выговорить, глядя на Ревекку:

– Письмена, письмена…

– Вот, – молвил Бомануар, – вот это поистине неоспоримое свидетельство. Жертва ее колдовства только и могла сослаться на роковые письмена, начертанные заклинания, которые вынуждают его молчать.

Но Ревекка иначе истолковала эти слова. Мельком взглянув на обрывок пергамента, который она продолжала держать в руке, она прочла написанные там по-арабски слова: «Проси защитника».

Гул, прошедший по всему собранию после странного ответа Буагильбера, дал время Ревекке собраться с мыслями.

Когда шепот замолк, гроссмейстер возвысил голос.

– Ревекка, – сказал он, – никакой пользы не принесло тебе свидетельство этого несчастного рыцаря, который, видимо, все еще находится во власти Сатаны. Что ты можешь еще сказать?

– Согласно вашим жестоким законам, мне остается только одно средство к спасению, – сказала Ревекка. – Правда, жизнь была очень тяжела для меня, по крайней мере в последнее время, но я не хочу отказываться от Божьего дара, раз Господь дарует мне хоть слабую надежду на спасение. Я отрицаю все ваши обвинения, объявляю себя невиновной, а ваши показания ложными. Требую назначения Божьего суда, и пусть мой защитник подтвердит мою правоту.

– Но кто же, Ревекка, – сказал гроссмейстер, – согласится выступить защитником еврейки, да еще колдуньи?

– Бог даст мне защитника, – ответила Ревекка. – Не может быть, чтобы во всей славной Англии, стране гостеприимства, великодушия и свободы, где так много людей всегда готово рисковать жизнью во имя чести, не нашлось человека, который захотел бы выступить во имя справедливости. Я требую назначения поединка. Вот мой вызов.

Она сняла со своей руки вышитую перчатку и бросила ее к ногам гроссмейстера с такой простотой и с таким чувством собственного достоинства, которые вызвали общее изумление и восхищение.

Глава XXXVIII

Красота и выражение лица Ревекки произвели глубокое впечатление даже на самого Луку Бомануара. Он дважды осенил себя крестным знамением, как бы недоумевая, откуда явилась такая необычайная мягкость в его душе, в таких случаях всегда сохранявшей твердость несокрушимой стали. Наконец он заговорил.

– Девица, – сказал он, – если та жалость, которую я чувствую к тебе, есть порождение злых чар, наведенных на меня твоим лукавством, то велик твой грех перед Богом. Но думаю, что чувства мои скорее можно приписать естественной скорби сердца, сетующего, что столь прекрасный сосуд заключает в себе гибельную отраву. Покайся, дочь моя, сознайся, что ты колдунья, отрекись от своей неправой веры, облобызай эту святую эмблему спасения, и все будет хорошо для тебя – и в этой жизни, и в будущей. Поступи в одну из женских обителей строжайшего ордена, и там будет тебе время замолить свои грехи и подвергнуться достойному покаянию. Сделай это – и живи. Чем тебе так дорог закон Моисеев, что ты готова умереть за него?

– Это закон отцов моих, – отвечала Ревекка, – он снизошел на землю при громе и молнии на вершине горы Синай из огненной тучи. Если вы христиане, то и вы этому верите. Но, по-вашему, этот закон сменился новым, а мои наставники учили меня не так.

– Пусть наш капеллан выступит вперед, – сказал Бомануар, – и внушит этой нечестивой упрямице…

– Простите, – кротко промолвила Ревекка, – но я не умею вести религиозные споры. Однако я сумею умереть за свою веру, если на то будет воля Божия. Прошу вас ответить на мою просьбу о назначении суда Божьего.

– Подайте мне ее перчатку, – сказал Бомануар. – Вот поистине слабый и малый залог столь важного дела, – продолжал он, глядя на тонкую ткань маленькой перчатки. – Видишь, Ревекка, как непрочна и мала твоя перчатка по сравнению с нашими тяжелыми стальными рукавицами, – таково и твое дело по сравнению с делом Сионского Храма, ибо вызов брошен всему нашему ордену.