– Клянусь святыми угодниками, – сказал Ательстан, – должно быть, за время моего отсутствия Зернебок овладел замком. Я воротился в могильном саване, можно сказать – восстал из гроба, и с кем ни заговорю, все исчезают, заслышав мой голос! Но лучше об этом не толковать. Что ж, друзья мои, те из вас, которые остались тут, пойдемте в трапезный зал, поужинаем, пока еще кто-нибудь не исчез. Надеюсь, что на столе всего вдоволь, как подобает на поминках саксонского дворянина знатного рода. Коли слишком замешкаемся – кто знает, не унесет ли черт наш ужин?
Глава ХLIII
Возвратимся теперь к стенам прецептории Темплстоу в час, когда кровавый жребий должен был решить, жить или умереть Ревекке. Вокруг стен было очень людно и оживленно. Сюда, как на сельскую ярмарку или храмовый праздник, сбежались все окрестные жители.
Желание посмотреть на кровь и смерть – явление не только того темного и невежественного времени, хотя тогда народ привык к таким кровавым зрелищам, в которых один храбрец погибал от руки другого во время рыцарских состязаний, поединков или смешанных турниров. И в наше, более просвещенное время, при значительном смягчении нравов, зрелище публичной казни, кулачный бой, уличная свалка или просто митинг радикалов собирают громадные толпы зевак, которые при этом нередко рискуют собственными боками и, в сущности, вовсе не интересуются личностями героев дня, а только желают посмотреть, как все обойдется, и решить, по образному выражению возбужденных зрителей, который из героев кремень, а кто просто куча навоза.
Итак, взоры многочисленной толпы были обращены к воротам прецептории Темплстоу в надежде увидеть редкостную процессию.
Еще больше народа окружало ристалище прецептории. То была гладкая поляна, прилегавшая к стенам обители и тщательно выровненная для военных и рыцарских упражнений членов ордена.
Арена была расположена на мягком склоне покатого холма и была обнесена прочным частоколом, а так как храмовники охотно приглашали желающих полюбоваться их искусством и рыцарскими подвигами, то вокруг было настроено множество галерей и наставлено скамеек для зрителей.
Для гроссмейстера в восточном конце ристалища был устроен трон, окруженный почетными сиденьями для прецепторов и рыцарей ордена. Над троном развевалось священное знамя храмовников, называвшееся Босеан – это название было эмблемой храмовников и в то же время их боевым кличем.
На противоположном конце ристалища стоял врытый в землю столб; вокруг него лежали дрова, между которыми оставался проход в роковой круг для жертвы, предназначенной к сожжению. К столбу были привинчены цепи, которыми должны были ее привязать. Возле этого ужасного сооружения стояло четверо чернокожих невольников. Их черные лица, в те времена малознакомые английскому населению, наводили ужас на толпу, смотревшую на них как на чертей, собравшихся исполнять свое дьявольское дело.
Невольники стояли недвижно. Они не глядели на народ, как будто не замечая его присутствия, и вообще ни на что не обращали внимания, а когда, разговаривая друг с другом, они растягивали толстые губы и обнажали белые зубы, как бы в усмешке, казалось, будто им весело при мысли о предстоящей трагедии; перепуганные зрители начинали верить, что это и есть те самые бесы, с которыми водилась колдунья, а вот теперь ей вышел срок, и они станут ее поджаривать.
В толпе перешептывались, рассказывая друг другу о том, что за последнее смутное время успел натворить Сатана.
– Слыхали вы, дядюшка Деннет, – говорил один крестьянин другому, пожилому человеку, – слыхали вы, что черт унес знатного саксонского тана, Ательстана из Конингсбурга?
– Знаю. Но ведь он сам же и принес его назад, по милости Божьей.
– Как так? – спросил молодцеватый юноша в зеленом кафтане с золотым шитьем. За ним шел коренастый подросток с арфой за плечами, что указывало на их профессию. Менестрель казался не простого звания: на нем была богато вышитая нижняя куртка, а на шее висела серебряная цепь с ключом для натягивания струн на арфе. На правом рукаве, повыше локтя, была серебряная пластинка, но вместо обычного изображения герба того барона, к домашней челяди которого принадлежал менестрель, на пластинке было выгравировано одно только слово: «Шервуд».
– О чем вы тут толкуете? – спросил молодцеватый менестрель, вмешиваясь в беседу крестьян. – Я пришел сюда искать тему для песни, но, клянусь Святой Девой, вместо одной напал, кажется, на две.
– Достоверно известно, – сказал пожилой крестьянин, – что после того, как четыре недели Ательстан Конингсбургский был мертв…
– Это выдумка, – прервал его менестрель, – я сам видел его живым и здоровым на турнире в Ашби.
– Ну нет, он умер, это верно, – сказал молодой крестьянин, – или его утащили из здешнего мира. Я сам слышал, как монахи в обители Святого Эдмунда пели по нем панихиду.
– Да, да, умер Ательстан, – сказал старик, покачивая головой, – и такая это жалость, потому что не много уже остается старинной саксонской крови…
– Да что же случилось, господа честные? Расскажите, пожалуйста, – прервал менестрель довольно нетерпеливо.
– Да, да, расскажите, как было дело, – вступился дюжий монах, стоявший возле них, опершись на толстую палку, более похожую на дубину, чем на посох богомольца, и, вероятно, исполнявшую обе должности, смотря по надобности.
– Изволите видеть, преподобный отец, – сказал старый Деннет, – к пономарю в обители Святого Эдмунда пришел в гости один пьяный поп…
– Я и слушать не хочу, что бывают на свете такие животные, как пьяные попы, – возразил на это монах. – Соблюдай приличия, друг мой, и скажи, что святой человек был погружен в размышления, а от этого нередко бывает, что голова кружится и ноги дрожат.
– Ну ладно, – отвечал Деннет. – Так вот, к пономарю у святого Эдмунда пришел в гости святой брат. Монах этот так себе, забулдыга: из всей дичи, что пропадает в лесу, половина убита его руками, звон оловянной кружки для него куда приятнее церковного колокола, а один ломоть ветчины ему милее десяти листов его требника. Однако ж он славный парень, весельчак, мастер и на дубинках подраться, и из лука стрелять, и поплясать – не хуже любого молодца в Йоркшире.
– Последние твои слова, Деннет, – сказал менестрель, – спасли тебе пару ребер.
– Полно, я не боюсь его, – сказал Деннет. – Конечно, я теперь немного состарился и не так уже поворотлив, как прежде.
– Историю-то расскажите мне, историю! – снова пристал менестрель.
– Вся история в том и заключается, что Ательстана Конингсбургского похоронили в обители Святого Эдмунда.
– Это ложь, – сказал монах. – Я собственными глазами видел, как его несли в замок Конингсбург.
– Ну так сами и рассказывайте, коли так! – сказал Деннет, раздосадованный тем, что его непрестанно прерывают. Его товарищу и менестрелю стоило немалого труда уговорить старика продолжить. Наконец он сказал: – И вот эти двое трезвых монахов, раз его преподобие непременно хочет, чтобы они были трезвыми, добрую половину летнего дня пили себе добрый эль, и вино, и всякую всячину, как вдруг услышали протяжный стон, потом звяканье цепей, потом на пороге комнаты появился покойный Ательстан да и говорит: «А, нерадивые пастыри!..»
– Вздор! – поспешно перебил монах. – Он ни одного слова не сказал!
– Вот как! – сказал менестрель, отводя монаха прочь от крестьян. – У тебя опять новое приключение, брат Тук.
– Тебе я скажу, Аллен из Лощины, – сказал отшельник. – Я видел Ательстана так же ясно, как живой может видеть живого.
– А еще что скажешь? – сказал менестрель. – Смеешься ты надо мной!
– Хочешь – верь, хочешь – не верь, – продолжал монах, – я его хватил дубиной так, что от моего удара и бык свалился бы, а дубина прошла через него, как сквозь столб дыма.
– Клянусь святым Губертом, – сказал менестрель, – это презанятная история и стоит того, чтобы переложить ее в стихи на мотив старинной песни «Приключилась с монахом превеликая беда…»
– Ладно, смейся, коли тебе охота, – отвечал Тук. – Но я тут же решил потрудиться ради спасения души – подсобить сжечь колдунью, подраться за правое дело или сделать еще что-нибудь угодное Богу. Затем и пришел сюда.
Внезапно удар большого колокола церкви Святого Михаила в Темплстоу, старинного здания, возвышавшегося среди поселка на некотором расстоянии от прецептории, прервал их беседу. Один за другим редкие и зловещие удары колокола раскатывались отдаленным эхом и наполняли воздух звуками железного надгробного плача. Унылый звон, возвещавший начало церемонии, заставил содрогнуться сердца присутствующих; все взоры обратились к стенам прецептории в ожидании выхода гроссмейстера и преступницы.
Наконец подъемный мост опустился, ворота распахнулись, и выехали сначала рыцарь со знаменем ордена, предшествуемый шестью трубачами, за ними прецепторы, потом гроссмейстер верхом на великолепной лошади в самом простом убранстве, за ним Бриан де Буагильбер в блестящих боевых доспехах, но без копья, щита и меча, которые несли за ним оруженосцы. Он был бледен как смерть, словно не спал несколько ночей сряду. Однако он управлял нетерпеливым конем привычной рукой искусного наездника и лучшего бойца ордена храмовников. Осанка его была величава и повелительна, но, вглядываясь пристальнее в выражение его мрачного лица, люди читали на нем нечто такое, что заставляло их отворачиваться.
По обеим сторонам его ехали Конрад Монт-Фитчет и Альберт Мальвуазен, исполнявшие роль поручителей рыцаря. Они были в длинных белых одеждах, которые члены ордена носили в мирное время. За ними ехали другие рыцари Храма и длинная вереница оруженосцев и пажей, одетых в черное; это были послушники, добивавшиеся чести посвящения в рыцари ордена. За ними шел отряд пешей стражи, также в черных одеждах, а в середине виднелась бледная фигура подсудимой, тихими, но твердыми шагами подвигавшейся к месту, где должна была решиться ее судьба.
С нее сняли все украшения, опасаясь, что среди них могут быть амулеты, которыми, как тогда считалось, Сатана снабжает свою жертву, чтобы помешать ей покаяться даже на пытке. Вместо ярких восточных тканей на ней была белая одежда из самого грубого полотна. Но на ее лице запечатлелось трогательное выражение смелости и покорности судьбе, и даже в этой одежде, без всяких украшений, кроме распущенных длинных черных волос, она внушала всем такое сострадание, что никто не мог без слез смотреть на нее. Даже самые закоснелые ханжи жалели, что такое прекрасное создание превращено в сосуд злобы и стало преданной рабой Сатаны.